Неизвестно - Поповский
Вторая встреча, казалось бы, не имела ничего общего с первой, но оставила у меня такое же точно чувство. В Центральном доме литераторов в Москве проходил вечер памяти Михаила Булгакова (1891 — 1940). Шедевры затравленного, умершего в нищете Мастера наконец-то были извлечены из небытия, и их начали публиковать. Власти спешили объявить Булгакова своим, советским. Как бы то ни было, для меня и моих друзей этот вечер был праздником: актеры читали отрывки великолепной булгаковской прозы, современники вспоминали о шутках и проказах гениального автора «Мастера и Маргариты». Только один человек весь вечер оставался равнодушным к происходящему. Это был председательствующий Константин Симонов. Ему, как всегда, поручили провести очередное «взрывоопасное» мероприятие, и он сделал все, чтобы погасить восторг зала. Из его вступительного слова явствовало, что, действительно, жил в Москве писатель Булгаков, жил-поживал да и умер от естественных причин. Партия же и правительство заботливо сохранили его бумаги, и вот кое-что из того, что автор не успел издать, теперь выходит в свет. Все это Константин Михайлович произнес мертвенным голосом, глядя поверх голов мертвыми глазами. Тем же голосом и тем же взглядом сопровождал он каждый номер, каждого выступающего. В зале это заметили. «Ему, очевидно, приказали испортить нам настроение», — предположила моя соседка. «Никто ему ничего не приказывал, — ответила другая, — Симонову просто давно уже надоели все и всякие литературные игры». В антракте я услышал, как старик-писатель заметил: «Похоже, что Михаил Булгаков сегодня выглядит более живым, чем Константин Симонов». — «Ну, что вы хотите от Константина Михайловича, — иронически пожал плечами его спутник, — сейчас уже десятый час вечера, а Костя все еще на работе...»
V
Симонов до конца дней своих оставался в партийной обойме. Отдыхал в закрытых санаториях ЦК, лечился в кремлевской больнице, присутствовал на совещаниях, куда нет допуска обычным смертным. Но реальное его значение как международного агента и пропагандиста-совратителя год от года сходило на нет. Были когда-то у Константина Михайловича шикарные поездки по заграницам. Сразу после войны специально посылали его во Францию уговаривать Бунина вернуться в СССР. Бунина он не уговорил, но кое-кого помельче обольстил. Большая часть этих русских возвращенцев в конце 40-х годов попали в лагеря. Советские власти успешно торговали симоновским псевдолиберализмом и позднее, в пятидесятые годы. Это продолжалось до тех пор, пока не выехали на Запад настоящие либералы и подлинные диссиденты, защитники прав человека. Информационный поток о реальной жизни в СССР в 60-е годы резко возрос, и Симонов-порученец потерял для западной публики свою привлекательность.
Пала и его слава писателя. В свое время его много переводили. Розовые и красные университетские интеллектуалы из Лондона, Парижа, Брюсселя и Вашингтона искали в симоновских книгах объяснения советских побед в войне, советской послевоенной трагедии. Но вот появились в Европе и Америке стихи Окуджавы, Галича, проза Синявского и Даниэля, Белинкова, Войновича, Надежды Мандельштам, Георгия Владимова, и Симонов как писатель поблек, померк. А тут еще грянул Солженицын... Можно сказать, что зарубежная слава Симонова, слава его как объяснителя правды о России, умерла лет за десять до того, как сам он сошел в могилу.
...Власти в Советском Союзе панически боятся похорон. Близость смерти, реальность высшей/ надгосударственной и надпартийной силы ослабляет страх гражданина перед властью. Особенно чреваты взрывом прощания с крупной личностью, видным писателем, художником. Вожди это знают и обставляют публичные похороны мощными милицейскими кордонами. Но у государственной безопасности есть и другие методы. Публичным похоронам сопутствуют пустые речи доверенных ораторов на траурном митинге, поток фальшивых статей в газетах. Назначение этих словес — задавить всякое живое чувство к почившему. Чиновники стремятся к тому, чтобы гипс их тонированных под бронзу речей застывал как можно быстрее, дабы никто из живых не успел, пользуясь трагичностью момента, произнести у гроба правдивые слова.
Похороны Константина Симонова в этом отношении мало чем отличались от других таких же государственных мероприятий. По чину ему полагалось Новодевичье кладбище со строго определенной церемонией. В своем завещании, однако, поэт просил положить его прах рядом с могилой матери на Немецком кладбище. Не позволили. Все должно делаться так, чтобы исключить любые кривотолки: верному солдату полагается над могилой залп из винтовок и залп речей.
И в газетных статьях тоже не должно быть никаких отклонений. «Он вошел в зал Политехнического, скинул пропахшую порохом, на фронтовых дорогах запыленную шинель и поднялся на трибуну — молодой, красивый и необычайно суровый», — так по стандартам эпохи пишет об одной из встреч с Симоновым в военные годы Эдуардас Межелайтис. В этом описании нет человека, есть памятник. Что и требуется.
Интересно, что при жизни именно Константину Симонову поручали проводить в Союзе писателей подобные операции. Он хоронил Паустовского, Эренбурга, Александра Бека и многих других и всегда блистательно лавировал между возникающими подводными камнями. В симоновских речах Константин Паустовский, подписавший в последние годы жизни немало адресованных властям писем-протестов, превращался в чистого художника, творца буколических акварелей. А жизненный путь Ильи Эренбурга, наоборот, невероятным образом распрямлялся, становился неправдоподобно чистым и гладким.
Думаю, что Симонов любил выполнять эти деликатные поручения. Похороны знаменитых коллег помогали наращивать общественный авторитет. Талантливый Александр Бек чуть ли не десять лет пытался опубликовать свой роман «Последнее назначение». Он умер, так и не увидев книгу напечатанной. Скрыть на его похоронах этот факт было невозможно: роман ходил по рукам, его многие читали. Симонов правильно оценил обстановку: почти всю свою речь он посвятил этой замечательной, как он сказал, книге. «Спи спокойно, дорогой Александр Альфредович, — патетически воскликнул он, стоя у гроба Бека в Дубовом зале ЦДЛ, — мы издадим твой труд, чего бы нам это ни стоило!» Издавать разоблачительное произведение из жизни высших сталинских чиновников никто в Советском Союзе, конечно, не собирался, но Симонов после похорон оказался именинником. Его благодарили, ему пожимали руку, его авторитет вновь подскочил на несколько пунктов. А неизданный роман Бека ушел за границу и был в 1971 году издан в «Посеве»...
По советской традиции привыкли мы разделять лиц исторических на либералов и реакционеров. К Константину Симонову ни тот, ни другой ярлык не подходит. Я не стал бы, к примеру, утверждать, что периоды ужесточения режима были ему милее кратких наших оттепелей. Вполне возможно даже, что в глубине души предпочитал он времена более либеральные. Облик «благородного джентльмена» легче поддерживать и укреплять в пору потепения. Безопаснее. Больше того, всякий раз, когда тучи над Россией начинали слегка рассеиваться, никто иной, как Симонов спешил сообщить публике благую весть. По этому поводу в Москве (об этом напомнил недавно в своей книге Гри~ горий Свирский) говорили: «Симонов всегда первым выскакивает на разминированное поле»*. Нет, слово «реакционер» в случае с нашим героем ничего не открывает. Просто операции, в которые его посылали, он не разделял на справедливые и несправедливые. Шел туда, куда велели, и рубил тех, кого ему указывали. А потом, при первом же перемирии, давал понять поверженной стороне, что он только рядовой солдат («А если что не так — не наше дело / Как говорится, родина велела...») и всякий другой на его месте врезал бы еще сильнее.
Сказать, что Симонов — человек безнравственный, нельзя. Общественное поведение его попросту не включало в себя понятия мораль, нравственность. Мысль о необходимости примата этики над прямой пользой казалась ему излишней. «Я не нуждаюсь в этой гипотезе», — мог бы он повторить слова астронома Лапласа. Даже тогда, когда, казалось, он делал добро, совесть его в деле не участвовала. Этические весы его были раз навсегда заклинены.
На этом можно было бы завершить наш рассказ. Но вот еще один штрих к портрету героя, маленький эпизод, о котором узнал я недавно от живущего на Западе бывшего киевского журналиста. Журналист этот был в 1972 году в командировке в Одессе. Поместили его в гостиничном номере вдвоем с пожилым человеком, бухгалтером из Смелы. Бухгалтер оказался человеком тихим и вдобавок любителем хороших книг. Жаловался на то, что не может у себя в Смеле достать произведений любимых авторов — Булгакова и Ахматовой. Соседи по номеру расположились друг к другу, разговорились и за традиционной поллитровкой стали вспоминать книги то одного, то другого писателя. Как-то боком затронули Симонова. «Сложный человек», — насупился бухгалтер. «Вы встречались?» — «Нет, не пришлось. Но в каком-то смысле столкнулись». Оказалось, что старый бухгалтер любил не только ранние стихи Константина Симонова, но и его публицистику, не только любил, но вырезал из газет статьи любимого писателя. Так в 1948 или 1949-м попала в его коллекцию статья, в которой Симонов последними словами клял предателя и кровавую собаку фашизма Тито. Симонов описывал в той статье, как во время войны летал к югославским партизанам, вспоминал бои и потери тех лет и делал вывод, что, перебежав в стан империалистов, Тито предал дело югославского народа. То была одна из многих статей, отражавшая ненависть Сталина к независимому руководителю Югославии.