Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография - Лекманов Олег Андершанович
Е.А. Тоддес, комментируя это стихотворение, очень уместно сопоставляет его со следующим фрагментом мандельштамовских «Заметок о поэзии»: «В поэзии всегда война… Корневоды, как полководцы, ополчаются друг на друга»[641]. Вместе с тем, в третьей – восьмой строфах стихотворения «Полюбил я лес прекрасный…», на наш взгляд, аллегорически отразилась и ситуация, сложившаяся вокруг важнейшего для советской литературы начала 1930-х годов документа: постановления ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций», ликвидирующего ассоциацию пролетарских писателей (ВОАПП, РАПП)[642]. На протяжении нескольких последующих месяцев бывшие рапповцы с разной степенью успеха и эмоционального накала каялись на собраниях и в советских газетах во всевозможных грехах. С ними упоенно сводили счеты вчерашние литературные враги и союзники. В частности, на первой странице «Литературной газеты» от 5 июля 1932 года, в самый разгар работы Мандельштама над стихотворением «Полюбил я лес прекрасный…», была напечатана большая статья И. Жиги «Литературное дело превратить в часть общепролетарского дела».
Историю с клычковским «плагиатом» у Плотникова в коротком шуточном стихотворении издевательски описал общий приятель Клычкова и Мандельштама Павел Васильев:
Один мастак из мастаковСергей Антонович КлычковСпер Мадура и был таков.Трехстишие Васильева отвечает основным канонам «дурацкой басни» – жанра, в создании образцов которого Мандельштам – жилец Дома Герцена – также принял посильное участие. В одной из мандельштамовских «дурацких басен» высмеивался московский градоначальник-коммунист Лазарь Каганович, на Первом Всесоюзном съезде колхозников-ударников сделавший доклад о необходимости своевременной доставки хлеба в столицу:
Какой-то гражданин, наверное попович,Наевшися коммерческих хлебов,– Благодарю, – воскликнул, – Каганович!И был таков.В своем докладе Каганович следующим образом клеймил отечественных и иностранных священнослужителей: «Попы, которые служат помещикам и капиталистам, устраивают молебны, чтобы была засуха. Пожалуй, можно было бы им отправить для этих молебнов значительную часть наших безработных попов. (Смех, аплодисменты.) Они быстро приспособятся к американским капиталистам и молебны перестроят: вместо просьбы бога о дожде начнут просить бога о засухе (Смех.)»[643]. «Благодарю» мандельштамовского поповича, не говоря уже о финальной строке четверостишия («И был таков») в свете предложения Кагановича обретает совершенно особое звучание: быть отправленным к «американским капиталистам» в это время стало не самой плачевной перспективой.
Относительное материальное благополучие позволило Мандельштаму в очередной раз прийти на помощь своему старшему другу Владимиру Пясту, который в это время томился в ссылке в далеком Архангельске. Общий знакомый обоих поэтов, Борис Зубакин, сообщал в письме к Пясту: «Видел, случайно, автора “Камня”. С огромной седой бородой, с головой, откинутой почти за спину, как и встарь. Горячо и тепло он относится к Вам <…>. Я объяснил ему адрес Ваш. Он собирает Вам 2 посылки <…>. Он замучен»[644].
Однако к большинству своих собратьев по писательскому ремеслу Мандельштам по-прежнему проявлял мало снисхождения. Из мемуаров Эммы Герштейн: «Чем больше новых стихов он писал, тем чаще его раздражали писатели, постоянно мелькавшие во дворе. Он становился у открытого окна своей комнаты, руки в карманах, и кричал вслед кому-нибудь из них: “Вот идет подлец NN!”. И только тут, глядя на Осипа Эмильевича со спины, я замечала, какие у него торчащие уши и как он весь похож в такие минуты на “гадкого мальчишку”»[645].
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Стоит ли удивляться тому, что при первом удобном случае с Мандельштамом поквитались за все? Сосед поэта по Дому Герцена Амир Саргиджан (Бородин), заняв у Мандельштама 75 рублей, всячески увиливал, не отдавая долга. Однажды Осип Эмильевич не слишком деликатно напомнил Саргиджану о взятых деньгах. В ответ Саргиджан пустил в ход кулаки, причем досталось не только Мандельштаму, но и Надежде Яковлевне. 15 сентября 1932 года состоялся товарищеский суд «по делу Мандельштама – Саргиджана». Председательствовал на этом суде давний мандельштамовский знакомец Алексей Николаевич Толстой.
Из мемуаров толстовского пасынка Ф.Ф. Волькенштейна: предварительно «в течение десяти – пятнадцати минут Толстого инструктировали, как надо вести процесс: проявить снисхождение к молодому национальному поэту, только начинающему печататься, к тому же члену партии <…>. Толстой с папкой под мышкой поднялся на сцену и сел на приготовленное для него место. Воцарилась тишина. Толстой открыл заседание <…>:
– Мы будем судить диалектицки.
Все переглянулись. Раздался тихий ропот. Никто не понял, и сам председатель не знал, что это значит. Начались вопросы, речи, суд протекал, как ему положено. Истец, Мандельштам, нервно ходил по сцене. Обвиняемый, развалясь на стуле, молчал и рассматривал публику. На его лице не было и тени волнения <…>. Все выглядело так, как будто судили именно Мандельштама, а не молодого начинающего национального поэта.
После выступлений всех, кому это было положено, суд удалился на совещание. Довольно быстро Толстой вернулся и объявил решение суда: суд вменил в обязанность молодому поэту вернуть Осипу Мандельштаму взятые у него сорок[646] рублей. Поэт был не удовлетворен таким решением и требовал иной формулировки: вернуть сорок рублей, когда это будет возможно. Суд, кажется, принял эту поправку»[647].
«…Заседание общественного суда по вине организаторов превратилось в какой-то творческий вечер Саргиджана, – резюмировал автор заметки “Нелитературный вечер”, напечатанной в “Вечерней Москве” от 15 сентября 1932 года. – Судьи почему-то считали необходимым выяснить литературные вкусы Осипа Мандельштама и отношение мордобойцы к ним. Какое имеет значение, что и как писал Саргиджан? Почему нужно превращать уголовное событие в литературное?»[648]
Чтобы представить себе степень возмущения Мандельштама, достаточно будет процитировать его письмо в вышестоящую организацию, начало которого даже не поддается связному прочтению: «Расправа, достойная сутенера или охранника, изображается как дело чести. Человек, истязавший женщину, был объявлен защитником женщины <речь идет о жене Саргиджана> <…>. При этом избиение моей жены рассматривалось как <нрзб. – наказание?> меня самого, а двойной задачей преступного суда было поднять вторую часть расправы на принципиальную высоту, а первую – вынуть из дела» (IV: 147).
«Ненависть его сконцентрировалась на личности Алексея Толстого», – свидетельствует Эмма Герштейн[649].
4Окончательно утратив взаимопонимание с современной ему литературной и окололитературной средой, Мандельштам тем острее ощутил свое кровное родство с уже ушедшими поэтами. Здесь нужно в первую очередь назвать два имени: Велимира Хлебникова и Константина Батюшкова.
На июнь 1932 года пришлось десятилетие со дня кончины Хлебникова. В 1922 году Мандельштам отозвался на смерть поэта так: «В Москве Хлебников, как лесной зверь, мог укрываться от глаз человеческих и незаметно променял жестокие московские ночлеги на зеленую новгородскую могилу» (II: 257)[650]. В июньском номере «Нового мира» за 1932 год Мандельштам опубликовал стихотворение «Ламарк», в финальной строфе которого образ «зеленой могилы» возникает вновь: