Александр Дюма - Асканио
Рафаэль дель Моро к тому времени почти разорился, и ему не на что было позвать другого врача. Я же, услыхав страшный приговор, бросился к себе в каморку, вытряхнул из кошелька все свои сбережения и помчался к Джакомо Растелли де Перузе, лучшему итальянскому хирургу, который лечил самого папу. Вняв моей отчаянной мольбе, а главное, увидев порядочную сумму денег, он тотчас же отправился к больной, проворчав: «Ох уж эти мне влюбленные!..» Осмотрев рану, врач объявил, что берется вылечить ее и что недели через две Стефана будет совсем здорова. Мне хотелось расцеловать этого достойного человека. Он перевязал больной раненые пальчики, и Стефане сразу стало легче. Но через несколько дней обнаружилась костоеда, и пришлось делать операцию.
Стефана попросила меня присутствовать на операции: это придаст ей смелости, сказала она. А у меня самого сердце сжималось от страха. Хирург Джакомо орудовал грубыми инструментами, которые причиняли девушке страшную боль. Она не могла сдержать стонов, которые надрывали мое сердце, на лбу у меня выступил холодный пот.
В конце концов я не выдержал: я не мог смотреть, как этот страшный инструмент терзает тонкие, нежные пальчики; мне казалось, будто он терзает меня самого. Я вскочил, умоляя метра Джакомо на несколько минут отложить операцию.
Можно было подумать, что меня вдохновил какой-то добрый гений: я сбежал в мастерскую и быстро изготовил стальной ножичек, тонкий и острый, как бритва. Вернувшись, я отдал его хирургу, и операция пошла так легко, что Стефана почти не страдала. В пять минут все было закончено, а через две недели она уже дала поцеловать мне свою ручку, которую, по ее словам, я спас.
Не берусь описывать, какую пытку пришлось мне пережить, глядя на страдания бедной «смиренницы» – так я называл иногда Стефану.
В самом деле, смирение являлось неотъемлемым, врожденным качеством ее души. Стефана не была счастлива: легкомыслие и беспутный образ жизни отца приводили ее в отчаяние; религия стала единственным ее утешением. Подобно всем несчастным, она была набожна.
Заходя в церковь (я всегда любил бога), я нередко встречал там Стефану, которая, стоя в сторонке, горячо молилась и плакала.
В трудные минуты, которые из-за беспечности Рафаэля дель Моро часто выпадали на ее долю, она обращалась ко мне за помощью, делая это с доверчивостью, с благородством, приводившими меня в восторг.
«Бенвенуто, – говорила она мне с той милой простотой, какая присуща лишь возвышенным сердцам, – прошу вас – посидите сегодня попозже за работой и закончите эту вещицу. У нас в доме нет ни гроша».
Вскоре у меня вошло в привычку спрашивать ее мнение о каждой работе; она умела зорко подмечать недостатки и давала превосходные советы. Одиночество и горе развили ее ум и возвысили душу. Ее наивные, но вместе с тем глубокие суждения помогли мне постигнуть не одну тайну творчества и часто открывали передо мной новые пути в искусстве.
Помню, однажды я показал ей модель заказанной мне кардиналом медали: на одной стороне был изображен сам кардинал, а на другой – Иисус Христос, идущий по волнам и протягивающий руку апостолу Петру. А внизу надпись: «Quare dubitasti?» – «Зачем усомнился?»
Портрет кардинала Стефана похвалила – он мне удался и был довольно схож с оригиналом.
Потом она долго молча глядела на спасителя и наконец сказала:
«Лицо красиво, и, если бы оно принадлежало Аполлону или Юпитеру, я не возражала бы. Но ведь спаситель не только красив – он божествен. Черты этого лица безупречно правильны, но где же в нем душа? Я восхищаюсь человеком, но не вижу бога. Помните, Бенвенуто, вы не только художник, вы христианин. Знайте, и мне приходилось падать духом, сомневаться, и я видела Христа, который, протягивая мне руку, говорил: „Зачем усомнилась?“ Ах, Бенвенуто, его небесный лик прекрасней, чем созданный вами! В нем чувствовалась и скорбь отца, и всепрощающее милосердие. Чело сияло, а уста улыбались. Он был не только велик, но и добр».
«Постойте, постойте, Стефана!»
Я поспешно стер набросок и за какие-нибудь четверть часа нарисовал у нее на глазах другой лик Христа.
«Верно я понял вас, Стефана?»
«О да, да! – воскликнула она со слезами на глазах. – Точно таким являлся мне спаситель в минуту отчаяния. Я сразу же узнала его величественное и благостное лицо. И я советую вам, Бенвенуто: прежде чем браться за работу, подумайте над тем, что вы собираетесь создать. Вы овладели мастерством – добивайтесь выразительности. У вас есть материал – одухотворяйте его. Пусть ваши руки выполняют веления вашего разума».
Вот какие советы давала мне эта шестнадцатилетняя девушка, наделенная свыше тонким художественным вкусом.
В одиночестве я часто размышлял над ее словами и понимал, что она права. Так Стефана просвещала и направляла меня. Овладев формой, я пытался вдохнуть в нее мысль, чтобы дух и материя выходили из моих рук, слитые воедино, как Минерва из головы Юпитера.
Господи! Как живучи воспоминания юности и как много в них очарования!.. Коломба, Асканио! Этот чудесный вечер живо напоминает мне вечера, проведенные наедине со Стефаной на скамье, возле дома ее отца. Она смотрела на звезды, я же смотрел только на нее. С тех пор прошло двадцать лет, а мне кажется, будто это было только вчера. Вот и сейчас у меня такое чувство, будто я сжимаю ее руки, но это ваши руки, дети мои! Да, что ни делает господь, все благо.
Стоило мне увидеть ее бледное личико и белое платье, как душа моя преисполнялась дивным покоем. Бывало, сидя рядом, мы за целый вечер не произносили ни слова; но этот безмолвный разговор рождал во мне высокие мысли и чувства, делал меня чище и лучше.
Всему, однако, приходит конец; кончилось и наше счастье.
Рафаэль дель Моро вконец разорился. Он задолжал своему доброму соседу две тысячи дукатов и не знал, как вернуть этот долг. Бедняга был просто в отчаянии. Он хотел, по крайней мере, спасти свою дочь, выдав ее за меня, и поделился этой мыслью с одним из подмастерьев, очевидно для того, чтобы тот поговорил со мной. Это был негодяй, которого я проучил однажды, когда он вздумал грубо подшучивать над моей братской любовью к Стефане.
«Откажитесь от этой мысли, маэстро дель Моро, – прервал он учителя, даже не дав ему договорить. – Ручаюсь, у вас ничего не выйдет».
Рафаэль дель Моро был горд и, решив, что я презираю его за бедность, не сказал мне ни слова.
Вскоре Джизмондо Гадди потребовал взятые у него в долг деньги. Рафаэль начал упрашивать его повременить немного. Тогда Гадди сказал:
«Послушайте, отдайте за меня свою дочь! Она умна и бережлива, и мы с вами будем квиты».
Дель Моро несказанно обрадовался. Гадди слыл за человека грубого и ревнивого, он был богат, а именно за богатство больше всего ценят и уважают человека бедняки.
Когда Рафаэль сказал дочери об этом предложении, она не промолвила ни слова; только вечером, собираясь вернуться домой после нашего свидания, девушка сказала просто:
«Бенвенуто, Джизмондо Гадди просил моей руки, и отец дал свое согласие».
Не прибавив больше ни слова, она ушла. Я как ужаленный вскочил со скамьи, в сильнейшем волнении выбежал из города и стал бродить по полям.
Всю ночь я то метался как одержимый, то, рыдая, лежал на мокрой траве, и тысячи самых отчаянных, безумных, диких мыслей проносились в моем воспаленном мозгу. «Стефана будет женой Джизмондо! – говорил я себе, пытаясь овладеть собой. – И если я содрогаюсь от ужаса при мысли об этом, то каково же ей, бедняжке! Стефана, разумеется, предпочла бы выйти за меня. Она ничего не говорит, но молча взывает к моей дружбе, старается пробудить во мне ревность. О да! Я ревную! Я бешено ревную! Но имею ли я право ревновать? Гадди, конечно, угрюм и груб, но будем беспристрастны: могу ли я дать счастье женщине? Ведь я жесток, своенравен, нетерпим, всегда готов драться на дуэли, волочиться за первой встречной! Сумею ли я переломить себя? Нет, никогда! Покуда кровь кипит в моих жилах, рука моя не выпустит шпаги, а ноги сами понесут меня из дома.
Бедная Стефана! Сколько ей пришлось бы страдать и плакать! Она зачахла бы у меня на глазах, была бы для меня вечным укором, и я возненавидел бы ее и себя. В конце концов она умерла бы с горя, и я был бы ее убийцей. Увы, я не создан для мирных и чистых радостей домашнего очага. Мне нужны простор, свобода, бури – все, что угодно, только не однообразный покой семейного счастья. Своими грубыми руками я надломил бы этот нежный и хрупкий цветок. Я измучил бы своим беспутством это бесконечно дорогое мне существо, эту чуткую, любящую душу и себя истерзал бы нескончаемыми угрызениями совести. Да, но лучше ли ей будет с Джизмондо Гадди? И зачем ей, собственно, выходить за него? Ведь нам было так хорошо вдвоем! Стефана прекрасно понимает, что дух и судьбу художника нельзя сковать никакими цепями, подчинить мещанским потребностям семейной жизни. Мне пришлось бы навеки проститься с мечтами о славе, похоронить свое будущее, отказаться от искусства, которое не может существовать без свободы, без самостоятельности. Виданное ли дело – великий творец, гений, сидящий в углу за печкой? О, бессмертный Данте Алигьери! И вы, мой учитель Микеланджело! Как бы вы смеялись, видя, что ваш последователь баюкает детишек и трепещет перед своей супругой! Нет, только не это! Мужайся, Бенвенуто, и пощади Стефану. Оставайся одиноким и верным своей мечте».