Эра милосердия - Аркадий Александрович Вайнер
В детстве я боялся темноты. Господи, как я боюсь теперь света! Свет — враг, свет — это смерть.
Звякнула под носом лодки проволока, спружинила, оттолкнула назад. Я уцепился за нее, подтягиваясь, повел дощаник вдоль ее колючей линии.
Чмок! Взвился в небо сияющий пузырь. Он словно медленно уставал, взбираясь в высоту, и от усталости этой постепенно напухал дрожащим магниевым светом, замирал неподвижно, словно раздумывая, что делать дальше на бесприютной пустынной высоте такому слепящему газовому шару, потом со шлепком, в котором была слышна грусть, лопался, осыпаясь красными короткими искрами.
Но света сейчас мы уже не боялись — лодка вошла в тень берега...
Я махнул рукой Коробкову — табань! — и подтягивал вдоль проволоки лодку руками, и, когда я ошибался, в руку впивался острый ржавый шип. И боли я не чувствовал, потому что всего меня мордовало от неушедшего холода и напряжения. Лодка ткнулась во что-то и встала. Протянул я руку за борт и наткнулся на мокрый тяжелый куль, торчащий из воды, и не сразу сообразил, что ощупываю ватник убитого Федотова. Я перегнулся через нос, так что доска ножом врезалась в живот, уперся ногами в банку и изо всех сил потянул ватник вверх и на себя, и вспухшее тело разорванного автоматными очередями Вальки Федотова сползло с проволоки на еловом колу; и я опустил снова его в воду, плавно, без всплеска, и оттолкнул подальше от берега и еще несколько секунд видел в косом молочном свете ракеты над островом, как серым бугром уплывает он по течению вниз, к нашим позициям.
Коробков и Левченко смотрели вслед исчезающему в размытой серой мгле Федотову, а я снова ухватился за проволоку и потащил лодку, отпихиваясь от заграждения, стараясь не думать о том, что через несколько минут и мы можем так же поплыть вниз по иссеченной дождем Висле.
Девять ракет вспыхнуло, пока мы добрались до разрыва в проволоке на месте залитого осенним разливом песчаного карьера, где вкопать колья немцам не удалось из-за глубины. Пристали у высокого берега. Коробков остался в лодке под обрывом, а мы с Левченко поползли вверх по оврагу — где-то здесь, метрах в тридцати, должно быть пулеметное гнездо, и подобраться к нему нам надо с тыла.
Левченко полз впереди, он неслышно, по-змеиному извиваясь, продвигался вперед на три-четыре метра и замирал; мы слушали, и в этой фронтовой тишине, вспоротой только недалеким пулеметным татаканием и чавканьем осветительных ракет, не было ни одного живого голоса, и я думал о том, как сейчас невыносимо страшно оставшемуся на береговом урезе Сашке Коробкову, потому что на войне страх удесятеряет свои силы против одного человека. И мы были заняты, а он должен был просто ждать, зная, что, если раздадутся выстрелы, мы уже убиты. А он еще жив.
Голоса мы услышали справа, над оврагом. И сразу же наткнулись на ход сообщения, переползли поближе вдоль заднего бруствера и снова прислушались. Один голос был совсем молодой, злой, быстрый, картавый, а второй — неспешный, сиплый, обиженно-усталый. И мне казалось, будто молодой за что-то ругает простуженного — он говорил сердито и дольше, а второй не то оправдывался, не то объяснял и повторял часто: «Яволь». И подползали мы, не сговариваясь с Левченко, только когда говорил молодой, пока не учуяли за бруствером рядом с собой сигаретный дым. Я ткнул в бок Левченко; мгновение мы еще полежали на вязкой, отрытой из окопа глине, а затем одновременно беззвучно перемахнули через бруствер.
Это заняло две-три секунды, но мне запомнилась каждая деталь: один фашист сидел на ящике у пулемета, завернувшись в одеяло, а другой сердито размахивал у него перед лицом рукой, и стоял он, на свою беду, спиной к нам, поэтому Левченко с ходу воткнул ему в шею финку, и он молча осел вниз, а я, перепрыгнув через него навстречу поднимающемуся сиплому пулеметчику, ударил его по голове рукоятью пистолета, натянул на него глубже одеяло и мешком подал наверх уже выскочившему из окопа Левченко.
Мы бегом доволокли «языка» до распадка оврага на берегу. Уже виден был в сумраке силуэт Сашки Коробкова около лодки, когда у самого обрыва мы напоролись на четырех немцев с ведрами — они по темному времени шли за водой. Немцы тоже нас не сразу опознали, и один из них, поднимая «шмайсер», крикнул неуверенно:
— Хальт! Вер ист да?
Левченко бросил на меня немца, и, пока я срывал чеку, придавливая «языка» коленом к земле, он уже бросил гранату, и грохот еще не стих, и от вспышки плавали в глазах волнистые червячки, а уже бросил свою гранату Коробков и одновременно выстрелил из ракетницы зеленый сигнал против течения реки — вызвал отсечный огонь.
Втащили немца в лодку, спихнули ее на глубину, сделали несколько гребков — и все еще было тихо, пока вдруг весь берег на нашей стороне не раскололся пламенем и громом. Завывали жутко минометы, и их «чемоданы» с визгом пролетали прямо над нашими головами и с треском взрывались над обрывом — на немецком переднем крае; стреляли тяжело и резко стомиллиметровки прямой наводкой; на этом кусочке прикрывал наш отход весь сто сорок третий артдивизион...
Потом и фрицы очнулись — осветительные ракеты уже не гасли ни на миг, воду вокруг нас пороли длинными струями бурунчиков пулеметные очереди, у середины реки стали рваться мины, и, когда они взмывали над нами с долгим, щемящим душу ухающим вскриком, мы закрывали глаза и сильнее рвали веслами воду. Потом дощаник протяжно затрещал, я увидел, как крупнокалиберная очередь сорвала целую доску и вода, густая и черная, хлынула внутрь.
— Быстрее! Гребите быстрее! — заорал я и увидел, что Левченко не спеша, словно задумавшись о чем-то, падает через борт. Я вскочил с банки, лодка накренилась и пошла ко дну.
— Сашка! «Языка» держи! — успел сказать я Коробкову и нырнул, хватая за шиворот Левченко...
...И совсем не помню, как нас выволокли — всех четверых — на берег...
Это был сон или воспоминание, и длился он, как ночной поиск, полтора часа, а может быть, все это, происходившее со мной год назад, привиделось мне вновь в то мгновение, когда я открыл глаза от дребезжавшего долго и пронзительно телефона, гулкого и тревожного в пустоте ночного коридора.
Босиком пробежал я к аппарату, ежась от холода, сорвал трубку, и бился в ней крик дежурного: