Леонид Гроссман - Бархатный диктатор (сборник)
Вдруг овладело им неприятное ощущение, – словно стеснение какое-то, как-то не по себе, неудобно и даже тревожно стало, словно что-то хотелось с себя сбросить, как гусеницу, проползающую по шее. Он сделал невольное движение, приподнял глаза, и… все разъяснилось.
Прямо напротив, за тем же столом, не читая и даже не завтракая, неподвижно и очень прямо сидел перед ним в красном своем плюшевом жилете с широчайшими отворотами «а la юная Франция», с пышным у горла фуляром модного цвета апельсинной корки и крупными перстнями (тонкие профили женщин в агате и яшме, подернутых жилками) беспокойный и странный гость Петрашевского, сожитель этого безбожника Феликса Толля, бывший филолог, теперь канцелярский чиновник – Петр Дмитриевич Антонелли.
Низкий, заросший и поразительно плоский лоб лоснился, как масленка фонарщика, а пухлая и влажная нижняя губа, тяжело отвисая, придавала лицу его алчный, почти ростовщичий вид. Не мигая смотрел он на Достоевского, но, заметив его удивление, преобразился, нагнулся, расплылся улыбкой, салютовал взмахом руки, и, сияя вспотевшим лицом, наклонился к столу, пробегая мышьими глазками по газетным столбцам.
– Интересуетесь бунтами на Западе? Генуэзским восстанием? Следите за европейской революцией?
И носом своим, острым и длинным, как бритва, уткнулся в шуршащий инфолио газеты.
– А с чего вы заключаете? – равнодушно уронил Достоевский. – В газете ведь много статей…
– Да вижу, вижу, что привлекает ваш взгляд. Вон – бульвар итальянской демагогии, – придумывает же Булгарин политические прозвания! – триумвират головорезов, республика контрабандистов. (Он суетливо и быстро бегал глазами по столбцам.) «Маццинисты вооружают каторжников и уголовных преступников…» (Он понизил голос.) Вот вам петербургская полицейская оценка великой итальянской революции…
– Великой? Но мне кажется, в событьях последнего года Италия не на первом плане…
– Ошибаетесь… Эй, мальчик, горькой водки и пару слоеных – послаще! (Тяжелая длинная капля повисла и упала с припухлой губы.) Есть только два решения социального вопроса в Европе, и оба, заметьте, ведут на мою родину.
– Каким же это образом?
– Только Италия может предложить миру новые союзы из испытанных старых объединений. Всю теперешнюю политическую смуту разрешит папа…
– Кто?
– Его святейшество Пий Девятый. Он предложит бунтующим массам всемирную организацию католической церкви. Вы соображаете? Ватикан приложит свой опыт объединения миллионов и всемирного владычества над ними к делу мировой революции. Я спрашиваю вас, – кто тогда устоит на троне из всех королей обоих полушарий?
– Мне кажется, вы, Антонелли, рассуждаете, как католик…
– Нисколько. Я говорю от имени всех наций, всех бедняков, всех работников, всех оборванцев, всех лаццарони мира! К ним-то и обратится с протянутой рукой глава католической церкви.
– Однако первый вольнолюбивый папа бежал из Папской области от возмущения римской бедноты.
Антонелли ответил не сразу. Он посматривал куда-то вбок. У стойки появилась буфетчица, полная, откормленная, блистающая сытостью, довольная и здоровая, как огромный, разжиревший сверкающий кот, с надменной безмятежностью присевший на край прилавка. Мышьи глазки Антонелли задержались довольно долго на полновесном торсе хозяйки, пока тяжелая губа его отвисала все ниже, заметно увлажняясь и подрагивая.
«Э, да ты, видно, действительно падок на сладкое», – подумалось Достоевскому. Вспомнился особый петербургский тип: любители кондитерских и Мещанских, способные на все ради удовлетворения грубейших плоских наклонностей.
– Папа скоро вернется в Квиринал, вот увидите (Антонелли опрокинул рюмку и прожевывал пирожок), уже по всей Италии составляются петиции…
– Он вернется для борьбы с мятежом.
– Рано или поздно он примкнет к революции. Я говорю вам о неизбежном мировом движении. Папа благословит толпы на последнюю победу. Кардиналы, епископы и пресвитеры поведут во всех столицах блузников и чернь на баррикады. Конклавы изберут советы верховных комиссаров, конгрегации и консистории превратятся в народные трибуналы. Смертные приговоры будут ссылаться на латынь евангельских текстов, гильотина воздвигнется на папертях костелов, потоки крови прольются именем Христа. И весь мир окутает единая несокрушимая организация римского первосвященника, ставшего диктатором мировой революции…
– Какая странная фантазия, – удивленно произнес Достоевский, внимательно всматриваясь в своего собеседника.
– А разве Фурье не фантазия? или Кабэ? А Прудон или Консидеран? Согласитесь, что у всех установителей земного рая воображение самое необузданное…
– Но все же – глава церкви и гильотина…
– Так что же? Священнослужители присутствуют же теперь при казнях. Ни одна капитальная экзекуция в Петербурге не обходится без священника…
– Социальная революция никогда не пойдет путями церкви. Ватикан мог организовать Средневековье, но справиться ли ему с рабочими секциями Парижа?
– Вы не хотите Рима? Не надо. Уступаю вам святейшего отца. На Апеннинах есть Неаполь. А в Неаполе… – вы догадываетесь о чем я говорю? – в Неаполе – цех угольщиков…
Он таинственно воздел палец к небу. Тонкими розовыми жилками переливалась камея в массивном перстне. Достоевский почему-то долго не мог отвести глаз от этого крупного, тонко точеного, нежно окрашенного камня.
– Угольщики? – произнес он сквозь легкий сон созерцания. – Это что же такое?
– А весьма неплохое сообщество, – протянул итальянец, сильно снижая голос и озабоченно озираясь по сторонам.
Вокруг, среди пыльного бархата и потускневшей бронзы, равнодушно жевали челюсти петербургского среднего люда, с его крупными аппетитами и ограниченными окладами. Все были погружены в невозмутимое прожевывание своих порций.
– Вы только послушайте: железная организация, беспрекословное подчинение, глубокая тайна, жертва всем во имя общего дела. Клятвопреступнику смерть! Кровью спаяно все. И единая воля – очистить лес от волков, Европу от хищных тиранов. Беспощадная война с полицией, – долой кальдераров! Упорное пусканье корней в армию, школу, бюрократию, неутомимое стремление опутать сетью грандиозного и таинственнейшего комплота весь священный союз европейских монархов… и нашего тоже, конечно.
Под гудение органа он говорил почти шепотом, но остро оттачивая в медном голосе труб каждое слово и почти вонзая его в слушателя, как заговорщик кинжал – бесшумно, коротким и четким ударом.
– Но на Россию союз этот вряд ли распространит свое действие. Да и на Западе, кажется, он не достиг заметных успехов…
– А восстание в Папской области, а революция в Пьемонте, Неаполе? А военные бунты во Франции, а июльские дни в Париже? Всего этого вам мало?..
– Но этот союз ваш тоже какой-то… католический, иезуитский. У нас все пойдет другими путями, я в этом уверен.
– Нет вернее путей, нет организации крепче и действеннее. От нее затрещит по швам весь феодальный мир – и распадется, как труп. Мы устроим «бараки» для сборищ в столицах и во всех губернских городах – ха-ха! – у каждого губернатора под носом – «хижина угольщиков», мы разбросаем по всем уездам «рынки», всю страну, от Камчатки до Эйдкунена, покроем сетью союза, а где-нибудь здесь, под самым Зимним дворцом, ну, хотя бы на Миллионной, устроим верховную венту… Вы представьте себе – император, министры, фельдмаршал, директора департаментов, генералы воображают, что они управляют страной, а на самом-то деле параллельно, секретно, неведомо властвуем мы, разрушаем деспотию, развинчиваем болты, очищаем место для новых построек, воздвигаем в оврагах и топях фундамент будущих фаланстер.
Достоевский слушал задумчиво. Его чем-то прельщали эти безрассудные планы, в которых история, политика, будущность странно сливались в какую-то невообразимую, дикую и чем-то привлекавшую его утопию…
– У вас, кажется, опять разыгрывается фантазия, Антонелли…
– Эх, Федор Михалч, без фантазии-то революции вам не состряпать! А ведь вы, небось, не за старый режим?
И суматошливые глазки Антонелли вдруг недвижно пронзили лицо его визави.
– Вы ведь, кажется, слышали мнения мои у Михайлы Васильича…
– Слышал, слышал. Да знаю, не все ведь в такой большой компании выскажешь… Вы ведь известный писатель, немало, верно, замыслов про себя таите… Знаем вас, российских Эженов Сю! Там какие-нибудь «петербургские тайны» замыслили и незаметно, мимо носа цензуры, коммунизм проведете в «Отечественные записки». А лучше бы, знаете, тайно…
– Как же так?
– В собственной типографии. Секретным набором, – шептал Антонелли. – Так на Западе действуют. Кажется, ведь и у нас что-то такое замыслили? Правда ведь? Правда?
– Не-нет, не знаю, – отвечал медленно Достоевский.