Даль Орлов - Место явки - стальная комната
Куда идти после школы?
Варианты не рассматривались, адрес был один: филологический факультет Московского университета. Причем именно на русское отделение, на территорию Толстого.
Когда-то встретил на улице поэта Николая Глазкова. «Как жизнь, Николай?» «Весна, — сказал он, — начал выходить…»
Вот и я — начал все чаще выходить за пределы своего школьно-домашнего круга. Радиусы от 643 школы на Хорошевке стали протягиваться в центр города — до юношеского зала Ленинки (огромный дворцовый зал с длинными столами и стеклянными абажурами, и рядами — детские головы, склоненные над книгами… Будет ли снова такой?). Протянулись мои радиусы и до Моховой.
В том здании МГУ, перед которым испокон века терпят снега и дожди каменные Герцен и Огарев, в левом крыле размещался филфак. Дворец на Ленгорах тогда уже поднимался, но еще не поднялся окончательно, жизнь пока кипела здесь, на старом месте. Сюда я и проник однажды и, цепенея от страха, взобрался по стертым чугунным ступеням до третьего этажа, где были двери в деканат, а обок к ним — доска объявлений с россыпью прикнопленных бумажек-объявлений. Одна была важной: при факультете открывается кружок для школьников старших классов.
Было там и такое объявление: запись на спецкурс кандидата филологических наук Светланы Иосифовны Аллилуевой «Образ народа в советском историческом романе». Не встречал никого, кто бы этот спецкурс прослушал. Да и успела ли она его прочитать?..
Итак, весь десятый класс я исправно посещал филфаковский кружок. Нас, школьников, было в нем человек десять, может, чуть больше. Не так и много, если вспомнить о конкурсе поступающих. Может быть, потому было нас маловато, что никаких льгот нам не обещалось. Получай удовольствие от шевеления мозгами, и хватит.
Шевелили под руководством аспиранта Кости Тюнькина, это, видимо, была его общественная нагрузка. Он нес ее добросовестно и даже с удовольствием.
Работать хорошо и бесплатно полагалось.
Несколько раз в качестве ведущих появлялись Вадим Кожинов и Игорь Виноградов, оба потом, как известно, ставшие светилами российской общественной мысли. С последним, помню точно, разбирали только что опубликованную повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». То, что я нес тогда, выступая, память, конечно, не сохранила, но вот направленный на меня взгляд Виноградова запечатлелся: в нем мерцало любопытство, смешанное с откровенным удивлением и очевидным желанием удержаться от смеха. Удержался. Чем запомнился.
Коли я уже отвлекся от основного сюжета, то хотя бы упомяну тех из школьного кружка, кто поступил на филфак, и мы потом пять лет вместе учились. Совершенно уникальным явлением был, скажем, Алеша Сигрист — сын академика и внук академика. Вы много таких встречали?.. Как, наверное, я Толстым, так он, если не больше, был «ударен» Николаем Гавриловичем Чернышевским — страницами мог цитировать наизусть. Прочитав его школьную работу, Костя Тюнькин сказал, что она вполне может быть сравнима с филфаковской за третий, а то и за четвертый курс. Года через два наш легендарный доцент Либан с грустью о нем скажет: это молодой Добролюбов, но не доживет. И оказался прав. Алеша с детства мучился диабетом, сам себе делал уколы, признался мне как-то, что не было дня, чтобы голова не разламывалась от боли. Он жил с мамой на ее нищенскую зарплату медсестры и ушел из жизни, будучи автором всего двух-трех научных публикаций и маленькой популярной брошюры, которую я помог ему издать, когда работал в профсоюзной газете.
Через годы приобрели известность кружковцы Стасик Куняев и Миша Гаспаров.
Куняев был постарше — он тогда уходил из авиационного и нацеливался на филфак. Сочинял стихи. Недавно я с удивлением узнал из его мемуаров, что пока Костя Тюнькин вовлекал нас в премудрости литературоведения, Стасик, оказывается, вел подсчеты — сколько вокруг евреев.
«Так и насчитал, — пишет Куняев, — …двадцать процентов! 1951 год. » Студентами мы стали в 1952-м. Значит, еще в кружке начал считать.
Говорят: осторожнее с мемуарами — память у людей выборочна. А может быть, именно в этой выборочности и заключена истинная ценность мемуаров? Что память сохранила — то и есть главная правда о человеке, о его ценностях, о прожитых им днях.
Между стартом и финишем у каждого своя дорожка. Только размечены они на стадионе жизни не параллельно. Иди, знай — какая как изогнется…
Будущий академик Большой Академии Михаил Гаспаров и в семнадцать лет смотрелся непростым, значительным, был весь какой-то мягко-округлый, без углов, с пальцами-сосисочками. Говорил — каждое слово весило. Он поступил на античное отделение и сейчас его представлять глупо, потому что кто не знает классика литературоведения, филолога с мировым именем. Недавно Миши не стало.
Но я увлекся и забыл о себе. А для чего, как говорится, собрались?..
Мое положение было аховым. Закончив девятый класс с четырьмя тройками — следствие того провала в знаниях, о котором рассказано выше, — я понимал, что пять вступительных экзаменов в университет на пятерки точно не сдам. Как выражаются шахматисты, пижон скажется, на чем-нибудь да баллов не доберу. Поступление гарантировали — только пятерки. Оставался единственный выход: получить в школе медаль! Медалисты вступительных экзаменов в вузы тогда не сдавали, они проходили только собеседование. Вот собеседование при моей общей трепливости, считал я, давало вожделенный шанс…
И вот сижу за черным деревянным столом — настроение бодрое, поджилки трясутся. Стол филологический, пол, потолок и стены — филологические, стул, на котором сижу, — тоже, один я пока здесь чужой. Напротив — суровый мужчина без пиджака, лето, рядом молодой. С первым беседуем, второй молчит, он потом проверит мой немецкий. Он еще не знает того, что знаю я — с таким немецким на филфак не ходят.
Сейчас все внимание первому.
Позади жуткая зима. Сна — четыре часа в сутки. Мама будила перед рассветом, после чего я подползал к письменному столу и так — каждый день. Потом в школу и снова — к столу. Остановлен даже спорт. И это после того, как выиграно первенство Москвы — наверстается потом. Кажется, начинаю понимать мазохистов — начинаю получать удовольствие даже от алгебры, тригонометрии, химии: оказывается, если понимаешь — это тоже интересно. Даже за письменные по литературе получаю пятерки! Приспособился: не знаю, где поставить запятую, формулирую по другому, так, как знаю наверняка, — «Отл»!
Но с математичкой получилась промашка. Всю зиму она ходила беременной и может быть поэтому не воспринимала откровений со стороны. Я же ляпнул однажды: «Занимаюсь вашей математикой, только чтобы пятерки получать». Она запомнила до весны, и весной вмазала мне четверку за выпускную работу — единственную в аттестате. Поэтому медаль получилась не золотая, а серебряная.
Ту свою фразу я запомнил тоже — ее произнесет герой фильма «Лидер». И тоже поимеет за нее неприятности.
Словом, пришлось сильно поднапрячься, чтобы приблизиться к мечте увидеть себя когда-нибудь в академической ермолке, ворошащим манускрипты, а вокруг до потолка — книги. Интересно, что давать взятки для поступления в вуз тогда, в последний год при Сталине, никому и в голову не приходило. Никто бы и не взял.
Суровый мужчина напротив выкатывает мне вопрос, который я потом уверенно занесу в разряд мистических попаданий, случавшихся по жизни:
— Кто из русских классиков второй половины XIX века вам наиболее интересен?
Мы по разному видим ситуацию. Ему важно выяснить круг интересов абитуриента, абитуриент же лихорадочно думает, о ком он может хоть что-нибудь сказать.
— Лев Толстой, — произношу я, быстро перебрав в голове классиков, не подозревая, что в то же мгновение угодил в силки.
Сидящий передо мною зам декана филологического факультета МГУ Михаил Никитович Зозуля — известный толстовед, ведет толстовский семинар, в котором я чуть позже и окажусь. Угадал налететь!
Зозуля нехорошо оживляется.
— Интересно, — произносит он, будто ставит метку на борту судна, теряющего осадку. — Так может быть, вы скажете, в чем особенности изображения Толстым народа в «Войне и мире» и в «Воскресении»?
Теперь мой корабль вообще дает течь. Дело в том, что народ-то я уже тогда любил не меньше самого Толстого, но романа «Воскресение» к тому моменту еще не читал. Подниматься и уходить? Но я не даром верил, что именно собеседование — мой спасительный шанс!
Не за долго до случившегося я с карандашом в руках проштудировал объемистую книгу Бориса Мейлаха «В. И.Ленин и проблемы русской литературы». Она, между прочим, была отмечена Сталинской премией, так что ее стоило знать. Я и знал. И стал почти дословно гнать этот замечательный текст Зозуле, все дальше уходя от народа в «Воскресении» и все ближе приникая к истинно Ленинскому пониманию значения Толстого для русской революции.