Луи-Себастьен Мерсье - Картины Парижа. Том II
216. Итальянские актеры
Все еще сохраняя это название, они уже больше не ставят итальянских пьес или, лучше сказать, сценариев, в которых Карлино{27} так часто восхищал своей игрой, полной наивной и пикантной грации. Итальянцы получили право ставить интересные и поучительные пьесы, но этим правом — надо отдать им справедливость — они не злоупотребляют. Зато, как только вошли в моду водевили, — итальянцы тотчас же подчинились этому минутному капризу столицы. Они стараются как можно лучше обслуживать публику и забавляют ее всевозможными новинками, не считаясь с заботами и хлопотами. Их бескорыстие совершенно исключительно. Они не скупятся ни на декорации, ни на костюмы и стремятся придать спектаклям как можно больше блеска. У них верное чутье в выборе легкой, живой, выразительной музыки; что же касается комедий, то они еще не научились верной их оценке, но это придет со временем.
Таким образом, вот уже полтора года, как водевили почти всецело завладели этим театром. А так как успех всегда приводит к крайностям, то можно опасаться, как бы этот театр не наводнили ребусы, чересчур фривольные куплеты, двусмысленности и т. п. вещи. Зачем заставлять граций стыдливо опускать взоры?
Все эти милые пустячки рисуют наивные картины, не лишенные непринужденной веселости. Но возникает опасение, как бы эти прелестные васильки, разросшись на плодородной почве, не заглушили золотистые колосья питательных злаков.
Авторы решили, что можно создать в этой области второй национальный театр; они не подумали о том, что вокальное искусство в большинстве случаев несовместимо с декламационным и что все действительно драматические пьесы носят чересчур глубокий характер, чтобы слиться с легким жанром этих маленьких пьес, в большинстве случаев лишенных всякого смысла. Легкие арии и водевили всегда будут губить Мариво и его последователей.
217. Бульварные зрелища
Народ, нуждающийся в развлечениях, бросается туда гурьбой; именно поэтому такие театры и заслуживают особенного внимания должностных лиц, а репертуар их должен бы быть и приятным и нравственным (вопреки писателям-соблазнителям эти два слова отнюдь не противоречат друг другу).
Отчего пьесы бульварных театров большей частью так плоски, пошлы, непристойны? Оттого, что существует кучка актеров, которые осмеливаются утверждать, что только одни они могут представлять разумные пьесы; оттого, что эти смешные притязания находят поддержку; оттого, что благодаря такой невероятной и позорной привилегии народ вынужден слушать только воплощенную разнузданность и глупость. Вот к чему привел надзор за театральными представлениями у народа, славящегося своими драматургическими шедеврами!
Всевозможные балаганные шутки, разыгрываемые на наружных подмостках театра для завлечения зрителей, крайне вредно отражаются на повседневной работе жителей, так как привлекают целые толпы рабочих, которые с орудиями производства в руках, стоят разинув рты и теряют зря ценное рабочее время.
Восковые фигуры дядюшки Курциуса{28} пользуются большим успехом у бульварной публики и привлекают множество народа. Он вылепил королей, великих писателей, хорошеньких женщин и знаменитых воров; там вы увидите Жанно{29}, Дерю{30}, графа д’Эстен{31} и Ленге{32}, увидите королевскую семью, восседающую за вымышленным банкетом; рядом с королем сидит император. В дверях зазывальщик громко выкрикивает: Пожалуйте, господа, пожалуйте! Взгляните на парадный ужин; входите, здесь все точь-в-точь, как в Версале! За вход берут по два су с человека, и Дядюшка Курциус за показ своих раскрашенных манекенов собирает порой до ста экю в день.
218. Чтения
Появился новый род представления. Тот или иной писатель, вместо того чтобы читать свое произведение друзьям и спрашивать у них мнений и совета, — назначает определенный день и час (нехватает только афиш), является в меблированную гостиную, садится за стол между двумя канделябрами, просит, чтобы ему подали сахарницу или сиропу, жалуется на свою якобы слабую грудь и, вынув из кармана рукопись, напыщенно читает свое новейшее, зачастую снотворное произведение.
В поклонниках нет недостатка, ибо он их добивается всеми способами, какие только подсказывает ему надменное самолюбие. Ему расточают любезности, в которых вообще никому никогда не отказывают, а он принимает их за чистую монету, за искренние похвалы. Когда же произведение выходит из печати, — публика поднимает насмех то, чем восхищались в гостиной. Взбешенный автор вопит, что вкус к хорошим вещам пропал и что литература явно приходит в упадок, раз публика не понимает того, что́ поняли первые его судьи и поклонники.
На таких чтениях все бывает нелепо: поэт является со снотворной трагедией в стихах или с длинной эпической поэмой в общество молодых, хорошеньких женщин (настроенных на веселый и легкомысленный лад); возле них — их возлюбленные; всех гораздо больше занимает окружающее, чем автор и его пьеса. Интонации голоса, какого-нибудь слова, жеста, самого пустяка бывает достаточно, чтобы вызвать в них безудержную веселость. Стоит одной из присутствующих тихонько засмеяться, другая не удержится, разразится хохотом, и все общество тщетно будет стараться сдержать шумную веселость. Что должен делать бедный автор с рукописью в руках? Если он выкажет недовольство, то покажется еще смешнее. Его или вовсе не слушают или слушают плохо, — все равно: он вынужден продолжать. Он чувствует себя на скамье подсудимых, чувствует себя мишенью для злобных замечаний. Присутствующие дают молчаливый урок чрезмерному самолюбию, сквозящему в его словах. Он это замечает и начинает еще усиленнее жестикулировать, точно для того, чтобы насильно вызвать слово одобрения; из писателя он превращается в фигляра.
Но зачем же читать кому-то, кроме друзей? Зачем искать других судей, помимо публики? Зачем так стремиться получить двусмысленное одобрение? Приводить в восхищение какой-нибудь кружок, не значит ли умалять идею о славе писателя? Вот ошибки, в которые ежедневно впадают столичные умники и люди со вкусом. Здесь уместно припомнить слова знаменитого доктора Сакротона[5], — слова, которых все эти люди, к несчастью, не слышали: Талант нужно оценивать, — говорит он, — в публичном месте, а никак не иначе; только там он виден в своем настоящем свете, салонные же успехи всегда сомнительны.
В Париже существовало общество, именовавшееся обществом Тридцати и стремившееся затмить сорок членов Французской академии; оно организовало было публичные чтения, иные из которых были очень интересны, и, не произойди рокового разногласия (неизбежного среди умников), это общество сделалось бы настоящей академией, которая могла бы соперничать с Гордячкой. Чтениям предшествовали обеды в ресторане. Увы! Ум этих людей, в отличие от писателей минувшего века, никогда не постился.
Организуется несколько литературных обществ, члены которых считают себя не ниже бессмертных{33}; раз в неделю они читают свои произведения, слушатели аплодируют им, и те, кого награждают аплодисментами, так же гордятся своим триумфом, как гордится какой-нибудь академик, когда ему рукоплещут в Лувре{34}.
В ложе Девяти сестер{35} также имеется несколько писателей; они читают свои произведения на пышных торжествах, главным украшением которых служит литература; почему, в самом деле, одним только академикам пользоваться правом читать свои произведения и выслушивать похвалы? Не следует ли предоставить свободный выход самолюбию каждого писателя, для которого такое счастье читать свою вещь и слышать свой голос звучащим в публичном месте? Справедливость, скажем лучше — сострадание, требует этого.
Один известный чтец лет восемь-десять тому назад был в Париже своего рода знаменитостью; его обожали; все наперерыв желали видеть его у себя дома. Он талантливо, с большой точностью и с изумительным разнообразием интонаций представлял всех действующих лиц той или иной пьесы. В одной своей персоне он воплощал всю драму; он один стоил целой труппы. Но чтец этот настолько отожествлял себя с данной пьесой, что воображал или почти что воображал себя сочинителем, а присутствовавший при чтении автор от души прощал ему это, поскольку такая иллюзия была необходима чтецу, чтобы лучше войти во все роли. Кстати сказать, этим автором был я сам.
В силу какого-то странного противоречия, этот знаменитый чтец становился посредственным актером, как только на театральных подмостках исполнял какую-нибудь одну роль; чтобы проявить свой почти единственный в мире талант, ему требовалась целая пьеса. В его приготовлениях к чтению и в создаваемой им обстановке было нечто нарочитое, но это делало его выступления только интереснее. Во всяком случае, он был окружен славой, его чествовали как в столице, так и в провинции, и всюду он затмевал автора.