Марина Палей - Дань саламандре
Лицо это отличали белейшая кожа, надменность черт, четко проработанных мощным резцом, холодные серые очи, каждое размером с пушечное ядро, – очи под резкими, гордыми, не терпящими возражений бровями; всё это было обрамлено ранним серебром, элегантно посверкивающим в дремучей чаще слегка волнистых, по-лошажьему грубых волос. Когда же бабища время от времени вставала – плеснуть еще водочки, коньячку или чаёчку, противоположная сторона, на миг обретя здравомыслие (и невольно перенося впечатление с партнерши на партнерскую договоренность), вдруг прозревала зловещую двойственность почти состоявшейся сделки: туловище бабищи – квадратный обрубок, кургузый, приземистый, с широченным, патологически плоским задом, с короткими и толстыми, как бревна, дегенеративными нижними конечностями – это туловище словно карикатурно дублировало дубовый кухонный табурет.
Казалось, «грузинская царица» была свинчена из двух несовместимых доноров. Однако именно та монструозная часть, что располагалась ниже ее условной талии, – она-то, эта часть, словно бы оказывала решающее воздействие на норов хозяйки: «царица», она же казачка, была груба и корява, как грубы и корявы – от Сотворения мира – неопохмелившийся конюх – а также биндюжник, дворник, шорник и сапожник, вместе взятые.
Я попала вo владения этой чаровницы (обладавшей ухватками многоопытной тюремщицы) вместе с моей коллегой, приходившейся ей отдалённой знакомой по среднеобразовательной школе – а иначе никогда не пересечься мне с подобным кругом. Неохватная взором квартира «грузинской царицы» (на Большой Морской) напоминала товарно-сортировочную станцию – с тем лишь дополнением, что по грудам ящиков, ящичков, коробок, мешков, коробов с визгом ползали двое сопливых детенышей, создававших впечатление осьми. «Царица» (которую я про себя сразу окрестила Троглодитой) беспрестанно кормила их – то есть, прищипывая им поочередно носы и деловито стряхивая обильные сопли на пол, затевалась – там же, на мешках, – сказочно-огромными ложками впихивать им – в отверстия насильственно раззявленных ртов – какие-то реликтовые продукты, причем после каждого такого яростного и беспощадного впиха (напоминавшего, конечно же, зверский акт педофилии) Троглодита досиня защемляла каждому из своих наследников губы, чтобы преемники ее генома могли только дышать, а выплевывать нет. Однако дышать вскармливаемые тоже не могли, поскольку в этом законном процессе жизнедеятельности им очень мешали возгри, сопли то есть, хотя и вылетавшие в лицо вскармливавшей, но не облегчавшие положения дел: синея, затем чернея, вскармливаемые бились в конвульсиях, а неуемная волчица продолжала это состязание со своими детьми, то есть алиментарное истязание – причем делала это, рыча, как представительница семейства псовых, мяуча, как самка кошачьих, матерясь, совсем как человек разумный, а то периодически взвывая, как теплоход «Феликс Дзержинский».
Когда мы вошли (открыла нам какая-то мусорная ведьма), то как раз и попали на эту пыточную трапезу, которую вполне, впрочем, можно было бы счесть семейной, кабы не телефонные звонки и беспрерывные визиты, придававшие ей характер бизнес-ланча (как назвали бы это мероприятие лет через пятнадцать). На наших глазах Троглодита, не меняя позиций, то есть совмещая кормежку волчат с функциями управления и администрирования (иначе говоря, гармонично сочетая материнство и социальные обязанности), отдавала боевые приказы по телефону.
Данный аппарат оперативной связи был совершенно раздолбан – его дребезжащие, лишенные каркаса потроха держались двумя грязноватыми резинками для волос. Машинально поправляя эти резинки, из которых, кстати, торчали грубые ее волосы, Троглодита устраивала некую Лауру в Московский институт международных отношений, причем звонила какому-то Джаге, который должен был звонить Яшке Ефимычу, затем позвонила этому Яшке напрямую, представившись от Владлена Сергеича; затем Троглодита снимала («сокращала») предынфарктного декана в питерском Институте торговли, причем, комментируя свое указание, говорила, что если это решение не будет подписано до вторника, то «Виктор Аркадьич, блядь, всем вам, уроды, хари начистит»; как раз в это время в кухню вошли какие-то два хмыря – из тех, что работают вышибалами в валютных ресторанах, – свекольные от натуги, они поставили «к ее ногам» (то есть к бревнам-обрубкам) два ящика – килограммов по тридцать каждый. Молодцевато взломав деревянную обивку на опечатанных свинцовыми пломбами крышках, они обнажили для взоров бабищи сначала пенопласт, потом дутую, пузырьками, прокладку, потом душистую нежно-розовую обертку – и наконец, аккуратные ряды небесно-синих с серебром плиток, на которых было написано, что это чистый шоколад бельгийского производства, Брюссель. Троглодита мощно лягнула одну из коробок (халат разъехался, демонстрируя грубые ляжки и обилие буйных волосьев в потном паху) и, с презрением глядя на смиренных доставщиков, сказала что-то вроде: это вашей грёбаной кошке дадите.
Мы с коллегой сроду не слышали, чтобы кошки, даже вконец грёбаные, питали слабость к шоколаду – возможно, они делают исключение для бельгийского, но эпизод с ящиками шоколада всё равно был лишь одним кадром из судорожно скачущей – a иногда, как у пьяного киномеханика, – рваной киношной пленки. В течение сорокаминутных посиделок у Троглодиты (за жидким, как лампочка тридцати ватт, чаем) мы оказались свидетелями гешефтов куда более изобретательных, чем в годовой серии передач «Человек и закон». Диапазон влияния этой бабищи был необозрим: скульпторы-архитекторы развертывали пред беспощадными ее взорами (с целью окончательного утверждения) проекты памятников – притом, я это подчеркиваю, отнюдь не только кладбищенских; в нашем присутствии она переправила («конвертировала») несколько партий парашютного шелка с военных складов в производственные артели для слабослышащих – причем, видимо, именно поэтому, то есть в силу слабого слуха мелкого артельного начальства, она орала что есть мочи (от ее огнеметного рыка отлипла даже черная изолента, наряду с резинками скреплявшая трубку): и запомни, блядь, чё я те говорю!!! Никаких!! Никаких, ёжкин свет!! Ни вчера, ни завтра, ни на кузькину свадьбу!! Последний раз те русским языком говорю!! маме своей лапшу на пизду вешай!!
Ее дикие детеныши, которых так и тянет назвать Ромул и Рем, перемазавшись машинным маслом, подрались из-за какой-то болванки, при этом волчица, хрипловато рыкнув, заголосила вдруг по-бабьи, как резаная: ло́жьте, ло́жьте, сейчас же, где взяли, вашу мать, это ж от израильского танка!
В части, противоположной басам, или, сказать точней, мужским низам, диапазон Троглодиты простирался, кстати сказать, до вполне мелкотравчатых, сугубо дамских занятий: с прежней деловитостью, размашисто и ритмично, словно орудуя веслами, она показывала моей коллеге что-то на спицах: две лицевых, изнаночная, петля с накидом.
Короче, это была Бабища-Которая-Могла-Всё.
Вот ей-то я и решила бухнуться в ноги.
Глава 10
Голос
...Сегодня я проснулась оттого, что услышала твой голос, который отчетливо произнес: двадцать.
Приоткрыв глаза, я поняла, что этот голос был не снаружи. Он был именно внутри меня, и, следовательно, проснувшись, я совершила непоправимую ошибку. И все-таки я попыталась снова уснуть – или хотя бы воспроизвести внутри себя это слово, произнесенное твоим голосом с оттенком застенчивой детской улыбки.
Почему-то во сне я слышала только твой ответ, но вопрос подразумевался сам собой.
Воссоздав этот сон снова (причем не совсем законным путем, то есть, успев-таки ухватить его за истаивающий край и затащить, погрузить внутрь себя, оставаясь при том непогруженной – и отлично понимая, что снаружи моего сознания находится всё совершенно другое: среда, законы, пространство, время), я сумела снова впитать прежнюю логику, прежнюю правду, прежние страхи и радости – может быть, суть иных своих земных или внеземных превращений.
И вот я уже явственно слышу, как чей-то голос, без звука (я улавливаю только интонацию – покровительственную, благожелательную – она излучается не звуком, а чем-то еще) спрашивает: у нас сегодня день рождения, да?.. и сколько же нам исполнилось лет?.. И твой голос (тут звук как раз очень ясен и чист) говорит, улыбаясь: двадцать.
Я вижу вечерний, почти ночной снег, косо летящий за высоким петербургским окном, и дымящуюся чашку чая, которую ты подносишь к своим улыбающимся, словно на детском балу, губам, и серую шапочку, которую я тебе связала сама, и ты ее не снимаешь, потому что мы в гостях «только на минутку»; я чувствую крепкий запах табака и масляных красок, черного, уже слегка черствого хлеба, крепкого чая, портвейна – потому что мой знакомый художник, у которого мы сидим, живет именно в этом кругу вещей, – и предвкушаю бодрящий мороз, который здесь, вблизи Царскосельского вокзала, так уютно пахнет угольным дымом...