12 историй о любви - Дюма-отец Александр
Действительно, представьте себе сидящим за судейским столом, между двумя связками бумаг, опершись на локти, с ногами, запутавшимися в шлейф длинной, темно-коричневой мантии, с головой, ушедшей в воротник из белого барашка, из-за которого выглядывали только пара густых бровей, пара красных, толстых, отвислых щек, пара моргающих глаз человека, – и вы будете иметь довольно ясное понятие о Флориане Барбедьенне, члене суда Шатлэ.
Прибавьте ко всему этому еще, что Флориан Барбедьенн был глух, что, конечно, является легким недостатком со стороны члена суда. Это, однако же, нисколько не мешало Флориану творить суд очень развязно и безапелляционно. Да, действительно, для судьи важно только то, чтобы он делал вид, будто слушает; а почтенный член суда тем лучше удовлетворял этому существенному во всяком хорошем делопроизводстве условию, что внимание его не развлекалось никаким посторонним шумом.
Впрочем, в числе присутствующих он нашел себе неумолимого контролера всех своих жестов и действий в лице нашего друга Жанна Фролло-дю-Мулен, вчерашнего шалуна-школьника, этого шалуна, которого, наверное, можно было встретить где угодно, только не на школьной скамье.
– Посмотри-ка, – говорил он потихоньку своему товарищу Робену Пусспену, хихикавшему подле него, между тем, как Жан делал различные замечания по поводу разыгравшихся перед глазами их сцен, – посмотри-ка, вон, Жанна дю-Бюиссон, красивая дочка лентяя с Нового моста! – А этот старый дурак осуждает ее! Что ж, у него нет ни глаз, ни ушей, что ли? Пятнадцать су и четыре полушки за то, что она два раза пропела на улице «Отче наш!» Строгонько! Суров закон для певца! А это кто же такой? А, Робен Шьеф-де-Вилль, кольчужных дел мастер! А ведь он только что принят в цех! Ну, что ж, пусть он хоть в тюрьме вспрыснет свое принятие в цех! Гляди, гляди! Два дворянина среди этих мазуриков! Эгле-де-Суэн, Гютен-де-Майльи! Два рыцаря, ей Богу! А-а! они играли в кости! А отчего же нет здесь нашего ректора, этого отъявленного игрока? Сто парижских ливров штрафа в королевскую казну! Черт его побери, этого Барбедьенна, как он лупит! Да, впрочем, ведь он глух и сам не слышит ударов! Однако пусть я буду моим братом архидиаконом, если это помешает мне играть, – играть и днем, и ночью, и жить, и умереть за игрою, проиграть сначала мою рубашку, а потом и мою душу! – Пресвятая Дева, сколько барышень! Ну-ка, ну-ка, выступайте, голубушки! Амбруаза Лекюйер, Изабелла Ла-Пайнетт, Герарда Жиронен! Все мои знакомые, ей Богу! Штраф, штраф! Поделом! Будет вам носить позолоченные кушаки! Десять парижских су! Ну, что взяли, кокетки? – У-у! старая судейская рожа! У-у! олух Флориан! У-у! болван Барбедьенн! Как он расселся у стола! Он жрет и истца, он жрет и ответчика, он жрет все, что попадется ему под руку! Он жует, давится, переполняет свое брюхо! Штрафы, пошлины, судебные издержки, пени, колодки, тюрьма, – все это для него точно рождественские пряники или ивановский марципан! Ну, вот! Еще женщина! Тибо ла-Тибод, ни более, ни менее! И ее привлекли в суд за то, что она осмелилась выйти из улицы Глатиньи! А это что за парень? Э! да ведь это Жифруа Мабонн, стрелок из лука! А-а! Он богохульствовал! К штрафу Тибода! К штрафу Жифруа! К штрафу их обоих! Старый глухарь! Он, должно быть, перепутал оба эти дела. Держу пари десять против одного, что он приговорит к наказанию девушку за богохульство и жандарма за ночную прогулку. Гляди-ка, гляди-ка, Робен! Кого это они собираются ввести! Эк, сколько нагнали сержантов! Клянусь Юпитером, тут вся стая гончих. Должно быть, поймали красного зверя! Кабана! А и то, кабан, Робен, да еще какой матерый! Ах, черт возьми! да ведь это наш вчерашний герой, наш шутовской папа, наш звонарь, наш горбун, наш кривой, наш гримасник! Это Квазимодо!
И действительно, это был он. Это был Квазимодо, связанный, скрученный, под сильной охраной. Вместе с окружавшими его стражниками вошел в залу суда сам начальник ночного дозора, с вышитым на груди мундира гербом Франции, а на спине – гербом города Парижа. Впрочем, во всей личности Квазимодо, за исключением разве уродства его, не было ничего такого, что могло бы объяснить употребление по отношению к нему таких чрезвычайных мер охраны. Он был мрачен, молчалив и спокоен, и только по временам единственный глаз его бросал сердитый и угрюмый взгляд на связывавшие его оковы. Тем же взглядом он взглянул и вокруг себя, но, вместе с тем, взгляд этот имел такое угрюмое и сонное выражение, что женщины показывали друг другу пальцами на Квазимодо только для того, чтобы посмеяться над его уродством.
Тем временем судья Флориан внимательно пересмотрел поданное ему секретарем дело о Квазимодо и затем на минуту как будто задумался. Благодаря этой предосторожности, к которой он всегда прибегал прежде, чем приступить к допросу, ему всегда были известны заранее имена и звания подсудимых и то, в чем они обвиняются, что давало ему возможность давать заранее приготовленные реплики на ответы обвиняемых и выпутываться из всех трудностей допроса, не обнаруживая слишком ясно глухоты своей. Лежавшее перед ним дело было для него то же, чем бывает собака-вожак для слепца. Если порой и случалось, что глухота его обнаруживалась каким-нибудь несообразным вопросом или неуместным замечанием, то одни видели в этом доказательство его глубокомыслия, а другие – его глупости; но ни в том, ни в другом случае чести суда не наносился ни малейший ущерб, ибо понятно, что для судьи лучше быть глупым или глубокомысленным, чем глухим. Итак, он тщательно заботился о том, чтобы скрывать свою глухоту от всех, и это ему обыкновенно так хорошо удавалось, что он, наконец, стал себя обманывать на этот счет, что, впрочем, даже вовсе и не так трудно, как обыкновенно полагают, известно, что все горбатые
имеют привычку ходить с высоко поднятой кверху головою, все косноязычные любят ораторствовать, все глухие говорят очень тихо. Что касается его, то он считал себя разве только немного тугим на ухо. Это была единственная уступка, которую он делал по этому пункту общественному мнению в минуты откровенности и чистосердечности.
Итак, усвоив себе, как следует, дело Квазимодо, он откинул голову назад, прищурил глаза, для большей величественности и беспристрастия, так что он сделался одновременно не только глухим, но и слепым, т. е. представлял своей персоной два самых существенных условия для образцового судьи.
Приняв эту величественную позу, он приступил к допросу:
– Ваше имя?
Но тут случилось нечто непредвиденное законодателем, именно, что глухой станет допрашивать глухого.
Квазимодо, которого ничто не предупредило, что к нему обращаются с вопросом, продолжал пристально смотреть на судью и ничего не ответил. Глухой судья, которому ничто не указывало на глухоту обвиняемого, полагая, что тот уже ответил, как обыкновенно делают все подсудимые, продолжал с своим механическим и глупым апломбом:
– Хорошо. Сколько вам лет?
Квазимодо, понятно, не ответил и на этот вопрос. Судья, уверенный в том, что ответ последовал, продолжал:
– Ваше звание?
Все то же молчание. Слушатели начали переглядываться и перешептываться.
– Довольно, – сказал невозмутимый судья, предположив, что обвиняемый ответил и на третий вопрос. – Вы обвиняетесь в следующем: во 1-х, в нарушении общественной тишины ночью; во 2-х, в соединенных с соблазном поступках относительно находящейся не в здравом уме женщины, in praejudicium meretricis; в 3-х, в оказании открытого сопротивления страже его королевского величества. Объяснитесь по всем этим обвинениям. Г. секретарь, записали ли вы то, что показал до сих пор подсудимый?
При этом злосчастном вопросе секретарь не мог удержаться от смеха, а вслед за ним и публика разразилась таким громким, всеобщим, заразительным смехом, что и глухой судья, и глухой подсудимый не могли не заметить его. Квазимодо оглянулся, презрительно пожав горбатыми своими плечами, между тем, как судья Флориан, не менее удивленный, предполагая, что этот взрыв хохота со стороны аудитории был вызван каким-нибудь непочтительным ответом подсудимого, и, находя подтверждение этому своему предположению в замеченном им пожатии плечами, счел уместным рассердиться и сделать подсудимому строгое замечание.