Эра милосердия - Аркадий Александрович Вайнер
Ну и я уже налился свинцово-тяжелой злой кровью:
— Я, между прочим, в это время не на продуктовой базе подъедался, а четыре года по окопам на передовой просидел, да по минным полям, да через проволочные заграждения!.. И стреляли в меня, и ножи совали — не хуже, чем в тебя! И, может, оперативной смекалки я начисто не имею, но хорошо знаю — у нас на фронте этому быстро учились, — что такое честь офицера!
Ребята на задних скамейках притихли и прислушивались к нашему напряженному разговору. Жеглов вскочил и, балансируя на ходу в трясущемся и качающемся автобусе, резко наклонился ко мне:
— А чем же это я, по-твоему, честь офицерскую замарал? Ты скажи ребятам — у меня от них секретов нет!
— Ты не имел права совать ему кошелек за пазуху!
— Так ведь не поздно, давай вернемся в семнадцатое, сделаем оба заявление, что кошелька он никакого не резал из сумки, а взял я его с пола и засунул ему за пазуху! Извинимся, вернее, я один извинюсь перед милым парнем Котей Сапрыкиным и отпустим его!
— Да о чем речь — кошелек он украл! Я разве спорю? Но мы не можем унижаться до вранья — пускай оно формальное и, по существу, ничего не меняет!
— Меняет! — заорал Жеглов. — Меняет! Потому что без моего вранья ворюга и рецидивист Кирпич сейчас сидел бы не в камере, а мы дрыхли бы по своим квартирам! Я наврал! Я наврал! Я засунул ему за пазуху кошель! Но я для кого это делаю? Для себя? Для брата? Для свата? Я для всего народа, я для справедливости человеческой работаю! Попускать вору — наполовину соучаствовать ему! И раз Кирпич вор — ему место в тюрьме, а каким способом я его туда загоню, людям безразлично! Им важно только, чтобы вор был в тюрьме, вот что их интересует. И если хочешь, давай остановим «фердинанд», выйдем и спросим у ста прохожих: что им симпатичнее — твоя правда или мое вранье? И тогда ты узнаешь, прав я был или нет...
Глядя в сторону, я сказал:
— А ты как думаешь, суд — он тоже от имени всех этих людей на улице? Или он от себя только работает?
— У нас суд, между прочим, народным называется. И что ты хочешь сказать?
— То, что он хоть от имени всех людей на улице действует, но засунутый за пазуху кошелек не принял бы. И Кирпича отпустил бы...
— И это, по-твоему, правильно?
Я думал долго, потом медленно сказал:
— Наверное, правильно. Я так понимаю, что если закон разок под один случай подмять, потом под другой, потом начать им затыкать дыры каждый раз в следствии, как только нам с тобой понадобится, то это не закон тогда станет, а кистень! Да, кистень...
Все замолчали, и молчание это нарушалось только гулом и тарахтением старого изношенного мотора, пока вдруг Коля Тараскин не сказал со смешком:
— А мне, честное слово, нравится, как Жеглов этого ворюгу уконтрапупил...
Пасюк взглянул на него с усмешкой, погладил громадной ладонью по голове, жалеючи сказал:
— Як дытына свого ума немае, то с псом Панаской размовляе...
И ничего больше не сказал. Шесть-на-девять стал объяснять насчет презумпции невиновности. А Копырин притормозил, щелкнул рычагом:
— Все, спорщики, приехали. Идите, там вас помирят...
Дом стоял в Седьмом проезде Марьиной рощи, немного на отшибе от остальных бараков. Был он мал, стар и перекошен. Свет горел только в одном окне. Жеглов велел Пасюку обойти дом кругом, присмотреться, нет ли черного хода, запасных выходов и нельзя ли выпрыгнуть из окна.
А мы стояли, притаившись в тени облетевшего кустарника. Пасюк, сопя, обошел дом, заглянул осторожно в окна, махнул нам рукой. Жеглов постучал в дверь резко и громко, никто не откликался, потом шелестящий женский голос спросил:
— Это ты, Коля?
— Да, отворяй, — невнятно буркнул Жеглов, и долго еще за дверью раздавался шум разбираемых запоров. Потом дверь распахнулась, и женщина, придерживая в ковшике ладони коптилку, испуганно сказала:
— Ой, кто это?
— Милиция. Мы из МУРа. Вот ордер на обыск...
Мы вошли в дом и словно окунулись в бадью стоялого жаркого воздуха — пахло кислой капустой, жаренными на комбижире картофельными оладьями, старым рассохшимся деревом, прогорелым керосином и мышами. Я заглянул за ситцевую занавеску, там спали в одной кровати два мальчика лет пяти-семи, повернулся к оперативникам, шумно двигавшим по комнате стулья, сказал вполголоса:
— Не галдите, ребята спят...
Жеглов усмехнулся, кивнул мне, усаживаясь плотно за стол:
— Давай, командир, распоряжайся!
Я взял лежащий на буфетике паспорт, раскрыл его, прочитал, взглянул в лицо хозяйке:
— Моторина Вера Степановна?
— Я самая... — От волнения она комкала и расправляла фартук, терла его в руках, и от беспорядочности этих движений казалось, будто она непрерывно стирает его в невидимом корыте.
— У вас будет произведен обыск, — сказал я ей нетвердым голосом и добавил: — Деньги, ценности, оружие предлагаю выдать добровольно...
— Какое же мое оружие? — спросила Моторина. — Все ценности мои на лежанке вон сопят. А кроме этого, нет ничего у меня. Карточки продуктовые да денег сорок рублей.
— Тогда сейчас пригласят понятых, и мы приступим к обыску, — предупредил я.
— Ищите! — развела она руками. — Чего найдете — ваше.
— А вы не удивляетесь, что обыск у вас делают, гражданочка дорогая? — спросил Жеглов, облокотившись на стол и положив голову на сжатые кулаки.
— Чего ж удивляться! Не от себя небось среди ночи в мою хибару поехали. Раз ищете, значит вам надо...
— А с чего вы живете? С каких средств, спрашиваю, существуете? — Жеглов, прищурясь, смотрел на нее в упор.
— Портниха