Неизвестно - Канашкин В. Азъ-Есмь
Для того чтобы удостовериться в акцентировано традиционном – «эпическом» – настрое Горького, главу «Один из уроков «Тихого Дона» из вышеназванной книги К. Приймы лучше всего прочесть вместе со статьями А. Овчаренко «Горький и мировая литература», «В творческом состязании» и монографией «М. Горький и литературные искания XX столетия», где в числе своеобычных горьковских свойств оказалась особо выделенной его способность не только видеть народ изнутри, но и последовательно отстаивать это видение.
«Тихий Дон» можно сравнить только с «Войной и миром» – такой горьковский тезис заключил в «ткань» своих раздумий о национально-народной «цепи» в литературе А. Овчаренко. К. Прийма, опираясь на многочисленные новые разыскания, воспроизвел непростую подоснову этого тезиса, наполнил его плотью. Когда Горький, по наблюдениям исследователя, окончательно убедился в том, что «закулисные силы» – рапповцы и пр.,– вступившие в борьбу с шолоховской трактовкой «судьбы человеческой, судьбы народной», стали одерживать верх, он обратился за помощью к И. В. Сталину. «Сталин со мной заговорил...– читаем в книге К. Приймы рассказ Шолохова о встрече, состоявшейся в июне 1931 года на даче Горького.– Говорил он один, а Горький сидел молча, курил папиросу и жег над пепельницей спички...»
О чем же Сталин говорил и что уточнял в произведении, прочитанном накануне в рукописи, переданной Горьким? Говорил об исключительной неоднозначности затронутой проблемы, а уточнял степень объективности молодого писателя, запечатлевшего путь народного самоутверждения, осложненного действиями «дурастых» деятелей-перегибщиков. А почему Горький, ожидая разрешения «проклятого вопроса», «нажег полную пепельницу черных стружек»? Потому что для него были исключительно важны утверждение шолоховского видения народной натуры, которая «не говорит, а делает», и реализация идеи «типично русской человечности», остающейся человечностью и при неисчислимых ударах.
«Сталин подымил трубкой,– узнаем из дальнейшего свидетельства Шолохова,– а потом сказал: «А вот некоторым кажется, что третий том «Тихого Дона» доставит много удовольствия белогвардейской эмиграции...» – и как-то очень уж внимательно посмотрел на меня и Горького. Погасив очередную спичку, Алексей Максимович ответил: «Белогвардейцы даже самые положительные факты о нас могут перевернуть и извратить...» Сталин снова помолчал. Потом сказал: «Да, согласен! – И, обращаясь к Горькому, добавил: – Изображение хода событий в третьей книге «Тихого Дона» работает на нас, на революцию!» Горький согласно кивнул: «Да, да...» (130).
Поддержав и «продвинув» шолоховскую концепцию народного характера, Горький – в такой же мере хранитель огня, как и изобретатель новой энергии,– вышел на простор большого исторического времени. Туда, где вечно живые народные типы (в том числе и его собственные: садовник, знахарка, крестьянин-исполин из «Жизни Клима Самгина» и др.) в скором будущем передадут эстафету Василию Теркину, Ивану Вихрову, Андрею Соколову; где создается, сотворяется постоянно обновляющийся образ не потустороннего, а земного бытия; где, по народным заветам, человек человеку становится «сотрудником, другом, соратником, учителем, а не владыкой разума и воли его...
Тогда, в начале 30-х, о горьковском принципиальном вкладе судить было, конечно, рано, поскольку народное как «преобразуемое» проходило фоном, заставкой, а крупным планом – «все новейшее», «амбивалентное». В последние же годы «причастность» художника к глубинно-общему, целостному приобрела принципиальный смысл. Не только в том, что обнаружила неотделенность Горького от «классического ряда», а и в том, что установила более оптимальную и естественную оценочную шкалу. Стало невозможным или, по крайней мере, нежелательным оправдывать явления, возникающие вне традиции и развивающиеся вне «исходных» народных сил, вне конкретно-исторического и духовного контекста.
Еще о Горьком, или Поле битвы дня сего
1.
Максим Горький в наши дни – писатель катехизисно-авангардный и житийно-пророческий. В том смысле, что, пробив своим возвышенно-книжным идеалом время, с веселящей зримостью оттеняет онтологический ужас, что являют в текущей действительности его надгуманитарно-исповедальные герои-гайдуки, карнавально вознесшиеся над русским простонародным быдлом.
Как это бывает с людьми по-настоящему знаковыми, Горький сумел выразить себя сразу, в первом же своем психодидактическом сочинении – пьесе с условным названием «Жид». В 1901 году в письме к своему другу и директору-распорядителю издательства «Знание» К.П. Пятницкому он сообщает о ее сознательно-бессознательном так: «Я эту вещь здорово напишу, клянусь Вам! Она будет поэтична, в ней будет страсть, в ней будет герой с идеалом… Семит – значит – раскаленный темперамент! – семит, верующий в возможность счастья для своего народа, семит, карающий, как Илия! Ей Богу, это будет хорошо! Егова, если он еще существует, будет доволен мной!» (М. Горький. «Неизданная переписка». М., 2000)
Раскаленный, верующий, карающий… Заключенный в этом агрессивно-танатогенном ряду императив сегодня надо усвоить и повторять его, пока он не заучится, – здесь обозначен социально-культурный код XXI века. Современник Горького, врач Золотницкий В.Н., еще в середине 90-х годов XIX века лечивший молодого писателя от туберкулеза легких, вспоминал, что в небольшой библиотечке Алексея Максимовича были только захватившие его книги: «История религий Востока» епископа Хрисанфа, «Песнь Песней», «Отчеты о национальных конгрессах» в Базеле и Лондоне, «Речи» докторов Герцеля и Макса Нордау, популярные тогда в России, сборники стихотворений на еврейские мотивы, изданные в Харькове и Одессе, увесистый том «Заветов» вавилонянина Гиллела, из которых – в качестве путеводного – им был избран такой: «Если не я за себя, то кто же за меня? А если я только за себя, то кто же я?» («Летопись жизни и творчества Горького» М., 1960)
Библия в этой горьковской библиотечке являла книгу книг. Из нее молодой писатель черпал эпизоды, образы и магию Человека, что «в мир пришел, чтобы не соглашаться, чтобы спорить с мерзостями жизни и преодолевать их». Подписывая свои вещи, навеянные музыкой Ветхого Завета, именем ученика пророка Иеремии Иегудеилом, Максим Горький был всецело отдан представлению, ставившему права человека и его обязанности к ближнему впереди его обязанностей к Богу. «Живи так, – почти буквально воспроизводил он библейскую мораль, – чтобы сердце твое обнимало весь мир.… Только тогда ты будешь велик и прекрасен!»…
В Нижнем Новгороде молодым Горьким были созданы «Валашская сказка», «Каин и Артем», «Ярмарка в Голотве», «Легенда о еврее». Выполненная на основе литературного источника – книги А.Я. Гаркави «Иегуда Галеви», изданной в Санкт-Петербурге в 1896-м году, – горьковская «Легенда о еврее» практически неведома нынешнему читателю. А в ней – своеобразная отмычка как к духу мятежных исканий, так и к его творящей душе. События в «Легенде» разворачиваются в Кордове, где живет почтеннейший и ученейший Рафаил Абен-Талеб. Имея все, он «не имеет главного, что красит жизнь: никто никогда не видит, как смеется этот еврей». Хранитель сокровищ Калифа объясняет свою неулыбчивость тем, что он «слишком хорошо видит жизнь, чтобы ему могло быть весело». И вот однажды, воспроизводит Максим Горький книжную фабулу Гаркави, Рафаил Абен-Талеб, бросив семью, сокровища и друзей, отправляется на поиски «жизни совершенной». И находит ее в открытом заново «забытом местечке», где на печальный стон люди откликаются участием, а ищущим того, чего нет на свете, не просто отворяют двери, а и «единосущно сливаются с ними».
«Легенда о еврее», по существу, - дизайн и материал к дальнейшим «Легендам», «Сказкам» и «Песням» Горького. Его «строптивцы», «озорники», «счастливые грешники», «гордые свободолюбцы», «ненавидящие страдания бунтари», - как бы списанные с Рафаила Абен-Талеба вселенские следопыты и местечковые интроверты, ибо у них в суфлерской будке сидит неизменный и прикровенный А.Я. Гаркави. Об «охочей до воли» Мальве, героине одноименного рассказа, так же можно сказать, что она тот же Рафаил Абен-Талеб, только по горьковскому велению сменившая пол.
Эффект ее свободолюбия в том, что, сбежав из деревенского рабства, она мстит этому темному миру, воплощенному для нее в деревне. Точнее, в мужике, как в деревенском отродье. Перед читателем предстают три претендента на любовь Мальвы – Василий, его сын Яков и босяк Сережка. Для героини это три разных дорожки, три возможных жизненных сюжета. Позабавившись двойной любовной игрой с отцом и сыном и сделав их врагами, Мальва решительно выбирает третий «сюжет» – Сережку, беспутного бродягу. В этом бесшабашном и лихом парне она угадывает самое дорогое для себя – вольную широкую душу и бесстрашие перед превратностями. В Сережке нет корня, он не прикреплен и никогда не прикрепится ни к делу, ни к месту, ни к человеку. Вечное бродяжничество – его удел. И Мальва с вызовом выбирает право быть «оторвой». Свой отказ от предначертанной ей бабьей доли она мотивирует так: «Я в деревне-то хочу – не хочу, а должна замуж идти. А здесь я ничья.… Как чайка, куда захочу – туда и полечу!»…