Веркин Эдуард - Облачный полк
Пойти через лес. Аля не доживет до утра.
Идти через деревню…
– Надо их убить, – сказал Саныч.
Другим, посторонним голосом.
– Убить. Старосту и остальных. Сейчас три часа. Если управимся к шести, сможем поесть и переночевать – вечером немцы сюда не сунутся. И завтра тоже вряд ли с утра заявятся. Выйдем часов в пять, разделимся. Мы с Димкой пойдем топтать, уведем их к топям, а вы сможете оторваться. По другому никак.
Щенников кивнул. Но неуверенно.
– По-другому никак, – повторил Саныч.
Щенников и Глебов переглянулись.
– Лучше так сделать… – Саныч стряхнул с плеча МП. – Пойдем мы с Димкой, возьмем только пистолеты. А вы уже потом бегите, как стрельбу услышите. Бейте всех, у кого будет оружие.
Глебов плюнул в банку, закашлялся, мне почудилось, что я слышу, как у него в груди брякает пуля.
– Нет, – сказал Глебов, – сделаем иначе. По тихому, только так. Если там немцы…
– Их нет, – заверил Саныч. – На дороге только от саней следы, нет там никого, фашисты на санях не ездят.
Щенников с сомнением покачал головой.
– Как хотите, – пожал плечами Саныч. – Я все равно пойду.
– Пойдешь, – негромко сказал Глебов. – Только без оружия.
– А если там…
– Без оружия! – проскрипел Глебов с такой силой, что кровь выплеснулась через нос. – Сдай оружие, Голиков!
Саныч распахнул фуфайку, достал «ТТ», протянул Глебову.
– У него еще есть, – тут же сказал Щенников. – У него всегда несколько.
Саныч молча достал «Вальтер». И еще один, из рукава.
Щенников повернулся ко мне, протянул руки.
У меня был только «ТТ».
– Пройдете насквозь, – приказал Глебов. – Узнаете, можно ли остановиться. Если есть немцы или полицаи – вернетесь кругом. Ясно?
Саныч промолчал.
– Ясно?! – Глебов брызнул кровью.
– Ясно, – сказал Саныч негромко, одними губами.
– Все оружие сдали?
– Все, – ответил я.
– Все, – подтвердил Саныч. – Пойдем, Димка, пойдем.
Пошли. Съехали с косогора через ельник, хвоя была мягкая и густая, она приятно гладила по лицу, как мамина шуба, не знаю, я вспомнил вдруг. Мама уходила на работу, а я забирался в шкаф. Там были пальто, старые и жесткие, а в самом конце, осыпанная нафталином и табаком, в гирляндах апельсиновых и лимонных корок шуба. Я не знаю, из чего эта шуба была пошита, мех был голубоватый, густой и прохладный, мне представлялось, что это бобер. Я закрывал глаза и утыкался в него лицом, и очень часто засыпал. Мир исчезал за дверью шкафа, вокруг меня образовывалось какое-то другое время, в которое я боялся выглядывать, ельник кончился, мы выскочили на склон и скувырнулись к дороге. Не очень проезженная, грязные следы от полозьев и все, грязь.
– Тут километра два, – Саныч кивнул. – Недалеко уже, чуть.
Чуть.
Саныч шагал быстро. Втянув голову в плечи, сжимая кулаки, вздрагивая, как электрический. Его дрожь колотила, я не сразу это заметил, только когда он заговорил.
Плевался все время, на левую сторону все время, носом хлюпал.
– Мы в школе вместе учились. С Ковальцом, он на несколько классов старше был, но я помню его. Над ним и тогда все смеялись, и одноклассники, и вообще все. У нас там рядом пруд был со школой, а Ковальцу однажды штиблеты купили, отец из Пскова привез. Только на размер меньше они оказались, у Ковальца ноги все время уставали, поэтому он их только раз в неделю надевал, по пятницам всегда. Но только на переменах их носил, а на уроках снимал. И вот однажды у него на физике их сперли. Потихонечку так, Ковалец и не заметил.
Саныч усмехнулся.
– Эти штиблеты в таз сунули и в пруд запустили. Ковалец на улицу босиком выбежал, глядит, а башмаки его тонут. Он их доставать начал. Все собрались смотреть, вся школа. Ковалец сначала пробовал палкой достать, но пруд широкий слишком, не получилось. Ковалец тогда закричал и в пруд прыгнул, поплыл за туфлями, дурила…
Саныч потер друг о друга ладони, подышал, разогревал пальцы.
– Весь в тине выбрался, над ним все смеяться стали, даже учителя. Он потом так рассердился – два дня в школу не ходил. И прозвище к нему привязалось – Плавунец. Он и раньше смешной был, дурачок дурачком. А потом к нам кино привозить стали, он в него ходить стал, смотрел, как жить правильно надо. Жениться хотел. Алевтина ему нравилась очень, он сватался к ней, я знаю. Раз пять, сватался и сватался, он упрямый. А Алевтина ему отказывала, говорила, что выйдет замуж только за Героя.
Саныч стучал зубами.
– Советского Союза… Вот он и злился. А он храбрый был, по-настоящему. Только ему не везло всё, он все время старался, а у него не получалось, понимаешь? Пойдем на мост, а он ногу подвернет. Или операцию отменят. А потом еще…
Саныч остановился.
Я решил, что опять виселица, сощурил зрение, но никакой виселицы, просто у Саныча распустились завязки на валенке, и он уставился на них, точно не мог понять, что произошло. Это… Не знаю, это меня напугало, я присел и затянул ему лямки, затянул крепко, как только мог.
– Зато он на фотографиях всегда хорошо получался, – сказал Саныч. – Красивый. Одеколониться любил, а Глебов ему запрещал – чтобы немцы не учуяли…
Саныч усмехнулся.
– Так то. Ты, Дим, не бойся, все хорошо будет, – сказал он. – По другому не может… Ковальца вот только жалко – ничего и не увидел. Только жить начал… А он ведь тоже герой. А помнить его не будут, вот что погано.
– Будут, – возразил я.
– Не. Герои – это ненадолго, я же знаю. Как война закончится, так и все. Другие дела найдутся. Сначала отстраиваться, потом жить, потом еще чего – мало ли? Забудут. У нас вообще героев много, тысячи, разве их вспомнишь? Сейчас война через всю страну протянулась – каждый день бои. Каждый день кто-то подвиг совершает. А еще летчики, а еще на море, а сколько просто так… Всех не сохранишь. Не узнаешь даже
– А Чапаева помнят.
Саныч задумался.
Мы поднимались к Луке. Никакого указателя, ну, что это Лука. Это могла быть вполне и не Лука, очередная деревня, ничем не отличающаяся от других. По правую сторону от дороги тянулась канава, в ней деревянные бочки разных размеров, поломанные, со ржавыми ободами. Зачем им столько бочек? Чего солить-то? Капусту, может, квасят, или огурцы солят, грибы всякие.
– Про Чапаева кино сняли, – сказал Саныч. – А если бы не сняли, то никто бы и не знал. Ты вот до кино знал про него?
Я не помнил. Нет, кажется.
– Так и бывает. А ведь Чапаев вообще большой герой, а если бы про него кино не сделали, то никто бы и не помнил. Но про всех кино не получится. Даже вспомнить по именам не получится, никакого времени не хватит. Вот и обидно – жил, вроде, человек, а ведь как и не было.
– Я его помнить буду.
Саныч кивнул.
– Я тоже, это да. Но и мы забудем.
Бочки кончились, началась деревня. Народу не видно, как и раньше. Одна улица, вся жизнь вдоль нее, только жизни никакой – нос не кажут. Правильно, чего в такой мороз шастать?
– Запоминается всегда самое хорошее, – Саныч дышал в кулаки. – И самое плохое. Плохого много слишком, и с каждым разом все хуже и хуже. Так что… пришли. Вон тот дом, с лошадью.
– Почему тот?
– Лошадь не прячут. Местные кошек прячут, а тут лошадь. Круглая такая еще. Там они сидят. Пошли, посмотрим.
– Глебов ведь…
– Да ладно.
Дом маленький. Одноэтажный, приземистый, косой, но с наличниками в синюю краску. И с забором, новенький, из свежего теса, к нему и лошадь привязана. Лошадь славная, на самом деле круглая, сытая, откуда такой взяться?
– Давай-ка назад, – сказал я. – Если лошадь, то значит они точно здесь, чего здесь лошади делать? В обход надо, нечего время терять.
– Надо посмотреть все равно. Посмотрим… Слушай, если мы вернемся, то полицаи сразу заподозрят. Нам нельзя теперь поворачивать, надо мимо пройти как ни в чем не бывало. Как обычно, вроде как мы попрошайки…
Я не стал спорить.
Мы приблизились к косому дому, из под крыльца выскочила собака, здоровенный черный кобель, кинулся к нам, натянул цепь, забрехал.
Печка дымится, в доме живут, в крайне-правом окне занавеска колыхнулась, смотрят. Дрова наколоты, в дровнике, на виду, а сейчас обычно люди дрова дома прячут, дрова в цене.
Лошадь немного испугалась пса, натянула привязь, вышла почти на середину улицы.
– Хорошая, – Саныч протянул руку к лошади, потрепал ее по морде, лошадь потянулась губами. – Хорошая…
Саныч прижался лицом к лошадиной шее, лошадь вращала глазом, Саныч тянул за гриву.
– Хорошая, теплая…
– Пойдем лучше, – я взял Саныча за локоть. – Нечего стоять, увидят…
– Ты потрогай. Она теплая. Теплая ведь!
Я зачем-то потрогал. Действительно теплая, и мне вдруг тоже захотелось его обнять, такое глупое желание, я раньше никогда животных не любил.
– Хорошая… – шептал Саныч. – Хорошая…
Мне хотелось уйти, бежать, отсюда подальше, потому что я уже знал, что сейчас произойдет, знал. Но поздно уже было, дверь в избу отворилась, и на крыльцо вышел дядька. Лет тридцать, в сапогах, в цигейке, домашний человек вроде бы, только автомат подмышкой, сейчас без оружия даже в нужник не выглядывают.