Кузьма Петров-Водкин - Моя повесть-1. Хлыновск
Этот приезд произвел некоторую встряску в моей жизни, к тому же он совпал с началом моей юности. Полинские были подбором приятных лиц, начиная с матери, с копной блондинистых кос, увитых на голове, с немного полным, мягким лицом. Нежный оттенок кожи Марины Львовны, с играющим под кожей румянцем, был передан милым, как куколки, детям. Сам Полинский, с пышными баками, обладал миндалевидными глазами и мраморной белизной кожи, как бы по ошибке доставшимися мужчине.
Надо сказать откровенно, принятие этого канона лиц за красивых могло произойти для меня и по другой, гигиенической причине, - ведь это была, пожалуй, моя первая встреча с детьми, которых часто моют, за которыми ухаживают няни и гувернантки. Чистота, может быть, играла большую роль, чем эстетика.
Улыбка свысока, одними губами, с лиц родителей перешла и на лица детей. В улыбке была, очевидно, пустая кичливость, но она их всех вздергивала, как мне тогда казалось, на высоту, недосягаемую для хлыновцев.
Как бы там ни было, но пройдет немало времени, раньше чем я освобожусь от этой моей привязанности, в которой так путано были расположены мои чувства дружбы к Вове и любви к его сестре, любви тайной, без поведания предмету любви.
Приезд Полиыских всколыхнул меня. Силы мои были двинуты с места, находили применение: я начинаю фантазировать, рисовать, проявлять геройства, достойные мальчика; я перестал бояться темноты, нарочно ночью забирался в глухие углы сада, входил в пустой дом; вот когда я понял Ерошкино рыцарство.
Под лестницей, у моего изголовья, прорыто было мною тайное подземелье, ведущее в удивительные места. Три девочки, кроме старшей, бредили о тайных ходах моей пещеры. Ни смехом, ни ворчанием родители не были в силах разбить мою сказку.
Сказка плелась, ширилась. Старшая девочка нейдет в мое подземелье - я усиливаю атаку. Пишу главу первого и последнего в моей жизни романа. Начинался он так: "Однажды я сидел в моем кабинете, и вдруг ко мне, как буря, ворвался мой друг К. (читай Кузьма), со страшным решением…" Этот К. рассказывает автору захватывающую историю, происшедшую в закаспийских пустынях, с похищением очаровательной девушки Б. (старшую сестру звали Бодя) хищниками монголами (в романе "самоедами", а несколько строчек ниже они названы "людоедами"). Сверхъестественную отважность проявляет К. в битве, чтобы спасти девушку; раненный в сердце, он, тем не менее, спасает ее… Но она не любит героя, то есть автор не утверждает этого окончательно, вернее, он и сам не знает, любит или нет девушка героя, он только заявляет, что спасенная не бросилась ему на шею и не произнесла ни одной клятвы… К. разъярен и с мыслью, что все-таки Б. будет принадлежать ему, "холодно, с улыбкой безумия" кланяется девушке, садится на "дико оседланного верблюда" и мчится куда глаза глядят, чтобы осуществить свое "страшное решение".
Можно легко себе вообразить, как трепетали мои юные слушатели каждый раз, как приступали мы к чтению. Надменная Бодя некоторое время крепилась, чтобы не проявить интереса к написанному, хотя я знал - она расспрашивала сестер и брата о содержании романа. Наконец она выразила желание послушать. Чтение состоялось в виноградной беседке. Волнение мое было неописуемо, до испарины, когда я открыл тетрадку…
Мельком, во время чтения, взглядывая на Бодю, я видел, что оно ее интересует, но когда я кончил, девочка сказала, улыбаясь кичливо:
- Да и не полюбит такая красивая девушка этого К.
- Почему? - с сожалением воскликнули младшие.
- А потому… у него, кроме верблюда, пожалуй, и денег нет.
Толчок, данный мне семьей Полинских, не остановил меня на каком-нибудь определенном занятии.
У дяди Вани в кладовке попались мне горшки с масляной краской и пара кистей. Здесь же нашел я обрезок белой жести. Я написал на нем картину-пейзаж. Кисти были толстые, чтобы изобразить ими листья деревьев; тогда мне пришла мысль использовать притычку полустертой щетины, чтобы изобразить крону. По белым стволам, притыкая другой цвет, я изобразил стволы березок.
Бабушка Арина навещала меня иногда у Махаловых. Она обычно уводила меня в укромный уголок двора, чтобы наедине повидаться.
- Тяжело мне, внучек, видеть жизнь вашу подневольную, отродясь не служили Водкины… - морщась говорила бабушка, вынимая из-за пазухи пряник-парнушку.
На этот раз мы были под навесом кладовых, где стояла моя жестяная картинка.
- Это что такое? - сразу взяла прицел Арина Игнатьевна на пейзаж, еще не решив, нет ли тут подвоха какого. - Сам сделал? Так… - поджала губы и долго смотрела. Видно было, что жестянка ей нравится, но старуха не могла покуда вывести что-либо путевое из этого занятия. Потом сказала:
- Ну, вот и хорошо. Это как раз на могилу дедушки Федора. Вроде - как под деревьями лежать будет и о тебе ему память… Слова только пропиши.
Слов я не писал, а дощечка и без них утвердилась над дедушкиной могилой. На дожде, ветру и снеге скоро вылиняла моя жестянка. От пейзажа одна зеленая притычка осталась, да стволы березок, когда под мою первую живопись легла и сама бабушка Арина, и тогда я, не трогая оставшегося, написал внизу по жестянке: "Спи, милая бабушка".
Второй моей пробой по живописи было "Судно на Волге", где судно было изображено чистой охрой с прорисовкой досок и мачты, небо и вода синькой, а береговая зелень медянкой без разбела. Работа была сделана на негрунтованном картоне. Эта картина мне больше нравилась, чем первая, но окружающие ее приняли совсем равнодушно, кроме Васильича, который предсказал, что не иначе быть мне маляром… После этого неуспеха я увидел, что таким занятием Бодю не завоюешь, и оставил живопись до встречи с Суконцевым…
В школе я продолжал числиться на никаком счету по рисованию; я искренно ахал над головками и лошадками в изображении товарищей. Так продолжалось до вот этой описываемой встряски меня новым детским мирком. Однажды, на каком-то уроке слушая изложение учителя, я новым кипарисовым, тонко очиненным карандашом стал чертить на чистом листе общей тетради. Это было впервые, что, распределяя штрихи на бумаге, я почувствовал, как чернящий материал меняет значение плоскости листа, как на этой плоскости возникают выходящие над бумагой явления и явления углублений, как бы дырявящие лист…
Голос учителя провалился в небытие. Вковыриваясь в бумагу и находя выражения рельефа и глубины, я забыл обо всем. Мне казалось, я первый открываю эту магию изобразительного искусства… Я горел в этом процессе, когда под острием моего карандаша как лепестки отрывались от бумаги иллюзорности, то подымаясь над тетрадью, то уходя вглубь, фактически же оставляя ее в одной плоскости. Какими жалкими вдруг встали в памяти головки, лошадки и домики славящихся рисованием учеников…
Я очнулся, когда надо мной услышал полный сарказма голос учителя:
- Забавляешься, дуро, сатано, - и Петр Антоныч ткнул пальцем в мой рисунок. В этот-то момент с ним и произошла перемена: он отдернул руку.
- А ну-ка, ну-ка, что это у тебя? - Он взял от меня тетрадь и начал рассматривать, отстраняя и приближая к глазам страницу, жмуря глаза. Наконец Петр Антоныч весело засмеялся, отошел к своей кафедре и, показывая рисунок классу, сказал:
- Вот, чтобы слушать уроки, чем занимаются некоторые. Затем, обращаясь к отдельным ученикам, стал спрашивать:
- Юркин, что сделал Водкин с тетрадью? Юркин - смешливый парень - фыркнул:
- Очень просто, - разорвал, да и только тетрадку, а она четыре копейки стоит.
- Так, так…
- А ты что скажешь, Сибиряков? - с довольной улыбкой на лице спрашивал дальше учитель.
- Страница надорвана посредине… - ответил мальчик. Серов заявил, что страница, очевидно, взрезана перочинным ножом.
Напуганный вначале резкостью Петра Антоныча, после перемены в его поведении я был вовлечен в происходящее не меньше товарищей, ибо теперь, смотря тетрадь на расстоянии, я и сам, даже знающий секрет, видел разорванную страницу и клочки разрывов, торчащие на зрителя. Изобразительная иллюзия была столь крепкой, что, когда учитель, после опроса, объявил, что "дыра" нарисована, класс засмеялся.
- Да это на ощупь видно, - вскричал Юркин. Юркин и потрогал первым страницу и с таким удовольствием захохотал, что Петр Антоныч заметил:
- Что же ты ржешь так, дуро?
- Да как же, Петр Антоныч, ведь одурачил же нас всех Водкин, - сквозь смех ответил Юркин…
Этот рисунок обошел школу и преподавателей и был оставлен в архиве школы. После такого выступления я был признан первым по рисованию и до выпуска нес собой это первенство.
С Вовой уже через месяц после встречи мы стали "братьями крови", то есть порезали себе руки и с клятвой о вечной дружбе в открытые ранки поменялись кровью один другого.