Парк - Клименко Тимофей
С коноплёй у меня не сложилось с первой же попытки, только головную боль тогда на весь вечер заработала. Так что эту дрянь я решительно не употребляла, и пацаны мой выбор уважали. А целоваться... Целоваться мне не с кем. Мальчишки дрались с любым чужаком, кто пытался подбить ко мне клинья, но сами девушку во мне в упор не видели. Как сказал, смущаясь, Витёк: «Ты же нам своя, с песочницы ещё. Ты братан. А братанов целовать зашквар!»
Ну и черт с ними, с этими поцелуями, зато я лучше многих в нашем дворе играла в футбол, чинила велосипеды и могла любому разбить лицо одним ударом головы. Именно поэтому у меня была куча друзей и ни одной подруги. Поначалу я пыталась подружиться с одноклассницами, но потом поняла всю суть такой дружбы. В ней всегда одна королева, а другая служанка. А третья и дальше уже просто свита. Или, как говорят пацаны, шестёрки. Я решила, что к чёрту такую дружбу, и снова сменила юбку на удобные джинсы, а вечерние сплетни в сети – на ночной ржач у подъезда. Грубо, зато по-настоящему, без грязи, интриг и шушуканий. А самое главное, я знала, что им нужна не зачем-то, а просто так. Потому что я – это я.
Ночь. Ночь тогда была классная! Тёплая и светлая. На деревьях задурялись песнями птицы, вдалеке рычали самодельными прямотоками пацаны повзрослее, старшаки по-нашему. А на небе висела круглая, как Витькин футбольный мяч, яркая луна. Я с детства любила смотреть на луну, мне всегда казалось, что она вымывает своими холодными, как речная вода, лучами все мысли, и ты сидишь, пялишься на неё, ни о чём конкретно не думая. И это был самый лучший отдых от ненавистного дня. Раньше я всегда перед сном смотрела на луну, пока мать сердито не задёргивала шторки. "Неча!" - говорила она. А я боялась темноты… Ведь в темноте ко мне приходили они. Воспоминания о прошедшем дне. О несправедливых упрёках и незаслуженных наказаниях. Они горчили вопросом «За что?» и лились по щекам слезами. А потом я научилась мечтать, что однажды смогу уйти из дома и наконец-то начну Жить.
Когда ещё немного подросла, я стала смотреть на луну с лавки, где мы с пацанами часто зависали допоздна. Мать, конечно, всегда орала на меня за эти посиделки и за друзей-мальчишек, но в школе мной всегда были довольны, и по сути предъявить мне ей было нечего. Нечего, кроме самого факта моего существования.
Так вот, я сидела, глазела на луну и прощёлкала, что именно не поделили два наших альфы, Вовка и Витёк. Я догадалась, что у мальчишек какой-то разлад, когда Вовка смачно засветил другу в ухо. Витя перелетел через лавку и приземлился на клумбу, чудом не задев никого, кроме меня. Мне в этот раз досталось по полной, потому что я оказалась аккурат между ним и землёй. А Витькин локоть нехило ткнул меня в грудь, чуть ниже шеи. Едва я смогла дышать, как тут же высказала этим бабуинам всё, что думаю об их брачных играх, и отвесила Витьке звонкую оплеуху, хоть и понимала, что он вроде как пострадавший. Вторая оплеуха досталась Вовке, когда он доставал меня из цветов. Примерно на двадцатом – двадцать пятом леще парни помирились, схватили меня за руки и наперебой попросили прощения. А что я? Я братан. Вот только грудину больно.
Синяк на ключице я увидела уже утром. Ну синяк и синяк, подумала я. Чё, бывает. А вот мать подумала иначе. Так я стала шлюхой и шалавой, ведь это очередной хахаль оставил мне на память засос. На все мои попытки объяснить, что это просто синяк, матери было откровенно плевать. Впрочем, как и мне на её угрозы выгнать с пузом на улицу. А на пощечины – нет. После второй я оттолкнула её в сторону и убежала на улицу. В спину мне слышался мат и пожелания сдохнуть под забором.
Чтобы не разрыдаться у всех на глазах и не попасть с этим на ютуб, как многие другие девчонки, я сжала кулаки и побежала вверх по улице, даже не понимая, куда бегу. Я задыхалась, но старалась не останавливаться, чтобы слёзы не оказались сильнее меня. Не помню сама, как ноги принесли меня в парк между площадью и храмом. Это было знакомое с детства укромное место, где мальчишки раньше прятали сигареты, когда шли со школы домой. Теперь уже почти все курили в открытую, и дорожка к памятнику заросла. Там, на затянутом берёзкой памятнике каким-то бравым воякам, я не выдержала и разрыдалась во весь голос, благо что рядом шумела ярмарка, и всхлипы родившейся не от того отца девчонки были никому не слышны. Я кусала до крови руку и выла, как, наверное, воют на луну волки. Я – мамина ошибка. Я – грех, из-за которого её бросил любимый мужчина. И все пятнадцать лет я это выслушиваю. Но стать шлюхой, когда ты даже ни разу не целовалась – это оказалось слишком, даже для меня.
Укол в спину я почувствовала не сразу и даже не поняла, что за рука и почему зажала мне рот. Рука пахла какими-то лекарствами и так сильно стиснула мне челюсть, что того и гляди могла сломать. Не знаю, сколько времени я брыкалась и вырывалась, но мне кажется, что очень долго. Время тянулось, как жвачка, а урод, что на меня напал, совсем не реагировал на удары, будто не чувствовал их вовсе. Даже два попадания ногой по его причиндалам совсем не ослабили захват. А потом я медленно провалилась в беспамятство, и последнее, что помню, была мысль, что мама наконец-то будет мной довольна. Точнее не мной, моей смертью.
Волны плескались в борт старой, пахнущей дёгтем деревянной лодки, разбиваясь в мелкую пыль. Пыль вспыхивала в воздухе всеми цветами радуги и оседала мне на лицо, освежая его приятной прохладой. Прохлада разливалась по телу, вызывая лёгкий озноб, от которого кожа становилась гусиной, поднимая вверх, будто флаги, букеты невесомого прозрачного пушка. Озноб тем временем перешёл в холод, а волны едва не переворачивали моё утлое судёнышко, подбрасывая его на гребнях и швыряя камнем вниз. Покачивание превратилось в тряску, меня в очередной раз подбросило вверх и с силой ударило о дно лодки. Лёгкость сменилась болью во всём теле и тяжестью в затёкших суставах. Я