Вячеслав Рыбаков - Хольм ван Зайчик как зеркало русского консерватизма
С другой стороны, объективное усложнение социально-экономической реальности приводит к тому, что на самом деле зависимость индивидуума от общества все время растет — каждому нужны водопровод и канализация, банкоматы и аптеки, бензоколонки и Wi-Fi, пособия и кредиты, гаджеты и виджеты, и новые потребности порождаются чуть ли не каждый день, и все это должно бесперебойно работать где-то далеко вне индивидуума, без этого современный человек, не смотря ни на какую демократию, не ступит и шагу. И, самое смешное — все это требует оплаты; не таланта, не трудолюбия, не способности собрать хворост и разжечь печь, слепить пельмени, выследить зверя или спасти друга, но всего лишь способности вовремя заплатить все равно как добытыми деньгами. Со всеми своими правом голоса и правом на адвоката, свободой слова, вероисповеданий и собраний человек посажен на необходимость иметь деньги, точно на кол.
Этот вектор развития обусловлен природой господствующей экономической модели. А коль скоро экономика уже не позволяет увеличивать количество свобод, более того — она его неумолимо уменьшает, приходится разрешать то, что еще недавно было табуировано этикой, просто ради имитации прогресса.
Во все времена безудержное стремление к свободе иногда подвигало особо экспансивных личностей вести себя по принципу «Назло мамке уши отморожу». Но теперь мамка уже сама всем без разбору говорит строго: «Если тебе тесновато, поди отморозь уши и ощути себя хозяином своей жизни; а коль вдруг оглохнешь — слуховые аппараты у нас лучшие в мире». Про себя, между прочим, имея в виду, что увеличение потребления слуховых аппаратов стимулирует экономику и увеличит количество рабочих мест. Так что на всякого, кто попытается напомнить, что уши лучше бы все же поберечь, мгновенно налепят ярлык апологета человеконенавистнических диктатур.
А вот русская культура к свободе относится довольно сдержанно, без умопомрачения. Похоже, нам важна не столько свобода как таковая, сколько то, для чего она будет применена, и лишь в зависимости от применения культура склонна либо оправдывать ее, либо осуждать, либо манить ею, либо ею пугать. Вне последствий свободы мы ее просто не видим и не пониманием.
Очень трудно говорить о таких вещах вкратце, но, пожалуй, для русской культуры прогресс — это увеличение количества справедливости.
Поэтому у нас, скажем, если всем известного взяточника наконец сажают, то это не просто паршивенькое, сиюминутное торжество какого-то там закона. Поднимай выше: это увеличение количества справедливости, однозначный признак восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный. И наоборот: если не сажают, то...
И в этом опять-таки и сила, и слабость. Справедливость гораздо труднее формализовать, чем свободу. Гораздо труднее измерить. Она и впрямь куда важнее свободы, потому что свобода — это всего лишь условие для действия, а справедливость — само действие. Но в то же время она в куда большей степени, чем свобода, открывает простор для произвола.
Снова простой пример. Говорят, когда царю доложили о несообразностях сексуальной жизни композитора Чайковского и предложили судить гения, царь ответил: «Жопников у нас полно, а вот Чайковский один». В итоге композитору не сделали ничего дурного.
Это была справедливость.
Но вот в Британии Оскара Уайльда, хотя он в расцвете своей славы был для британцев не менее гением, нежели Чайковский — для России, практически в то же время и за те же деяния посадили в тюрьму.
Это была законность.
Но если бы Чайковский вместо того, чтобы заниматься музыкой, вдруг решил в порядке отстаивания своих прав повертеть голой задницей на Невском в час «пик», народ накостылял бы ему по шее, невзирая ни на каких маленьких лебедей. И царь бы не помог. Это была бы справедливость.
Боюсь, если бы тем же занялся Уайльд на Пикадилли, ему тоже не миновать было б тумаков от примитивных лондонских обывателей с их викторианскими предрассудками. Но в то же время непременно нашлись бы какие-нибудь тогдашние фемен, которые принялись бы чмокать его в обнаженный и грешный символ раскрепощения личности. Это была бы свобода.
В Китае, когда туда приплыли европейские ученые книги, переводчикам долго пришлось придумывать иероглифический термин для обозначения понятия «свободы». Не было в языке такого слова! Просто анекдот: свобода была, а слова не было! Что в Китае — гульбы и пальбы не существовало, разбойников, бродяг? Но даже они не придумали «свободы». Попытки найти ей китайское имя оказались весьма горькими. И так, и этак пытались — и все получалось что-то не то. То «распущенность», то «самодурство», то «своеволие», то «неуважение»... В конце концов остановились на биноме «цзыю», который согласно всем нынешним словарям значит, конечно, «свобода», однако если переводить его буквально, получится что-то вроде «сам из себя». Тоже, в общем, не лучший вариант, немногим лучше «своеволия».
А вот понятие «справедливости» существовало в Китае спокон веку, ему посвящены были целые трактаты. Это было ключевое представление культуры, одна из основных ее опор. Иероглиф «и» был одним из любимых у каллиграфов; на протяжении столетий его рисовали то тем почерком, то этим, то на каменных стелах, то на полотнищах, которые вешали затем в красном углу кабинетов ученых и министров. И мог он значить, помимо «справедливости» — «долг», «честность», «верность», «непоколебимость», «героизм».
Так что и по этому важнейшему параметру российская культура оказывается куда ближе китайской, нежели европейской. Мимо чего мы, разумеется, никак не могли пройти. Ни разу персонажи ван Зайчика, насколько я помню, не боролись просто за свободу. Но всегда — за справедливость. И если за свободу — то лишь затем, чтобы удалить преграды для осуществления справедливости. Потому что ордусское общество для нас — прогрессивнее современного российского; прогрессивнее как раз оттого, что по этому параметру куда консервативнее него. Но в рамках европейской сетки ценностей — оно именно по той же самой причине характеризуется, как говорят, «махровой» реакционностью. То, что и в Китае, и в России уровень справедливости есть мерило прогресса, дало нам поразительную возможность, пользуясь китайскими образами и потому не мудрствуя и не читая никому моралите, создавать концентрированные буффонады и с их помощью показывать наше отношение к процессам, происходящим со справедливостью у нас.
Конечно, мы не были идиотами и прекрасно отдавали себе отчет в том, какие опасности могут подстерегать человека и общество на путях осуществления справедливости. Последняя и, на мой взгляд, лучшая книга «Евразийской симфонии» — «Дело непогашенной луны» — посвящена именно этим опасностям. Мой главный герой, Богдан, в разговоре с одним из эпизодических персонажей назвал свою задачу «разминированием идеалов». Разумеется, в одной книге невозможно исчерпывающе проанализировать проблему, над которой человечество бьется уже несколько тысячелетий. Мы и не пытались. Но, по-моему, нам удалось показать, что, во всяком случае, нельзя даже из самых лучших побуждений, даже будучи сугубо порядочным, добрым и честным человеком, пытаться навязать обществу личное, придуманное, противоречащее культурной традиции представление о справедливости. Даже если оно со строго теоретической точки зрения и впрямь может казаться в чем-то лучше, последствия такого навязывания непременно окажутся трагическими. И прежде всего — для самого справедливца. Раз за разом сталкиваясь с общественным непониманием и отторжением его идей, кажущихся ему такими правильными, такими благими, такими бесспорными, он постепенно, сам того не замечая, непременно станет из доброго идеалиста-спасителя злобным маньяком, фанатичным угнетателем, ненавидящим все нормальное, общепринятое. Самые массовые, самые дикие вспышки произвола и насилия возникают, когда справедливцы принадлежат к иной культурной традиции, чем те, кого они пытаются принудить жить по справедливости.
Справедливость, которую не сформулируешь в законах, не перечислишь по пунктам в уставах внутреннего распорядка, существует только как некое общее ощущение, и только пока оно является более или менее общим, оно работоспособно. Разрушить, опошлить это представление можно, факт. Но заменить иным — книжным, лабораторным, чужим — нельзя. Бессловесная слаженность заменится лицемерным многословным разбродом, вот и все.
К сожалению, именно на «Непогашенной луне» проект надломился. Очень точно сформулировал Игорь: «Мы этой вещью подняли планку на такой уровень, что на нем не удержаться». При этом до бесконечности шутить одинаково, снова и снова играть иероглифами или фонетикой, с назойливостью салонных дебилов ерничать по поводу советских и древнекитайских параллелей грозило стать однообразным, монотонным, скучным нам же самим; а мы панически боялись того, что ван Зайчик превратится для нас из радости в каторгу.