Скорей бы настало завтра [Сборник 1962] - Евгений Захарович Воробьев
— Ты оставайся, Тихон Петрович, — мягко сказал Бекасов, нахлобучивая ушанку. — Мне сегодня группа обеспечения не требуется. Да и луна светит во всю железку…
Бекасов вышел на крыльцо и оказался лицом к лицу с Марфушей, глаза ее ласково светились. Бекасов не уславливался о свидании, но не удивился, найдя ее на крыльце.
— Это я, Марфуша, — сказал Бекасов, как будто она не стояла рядом и не видела его лица, потерявшего при лунном свете весь загар.
Они пошли по деревенской улице, которая сейчас была видна из конца в конец.
Снег, расплавленный дневным солнцем, лоснился при свете молоденькой луны, как если бы его корка была смазана жиром. Крыши отбрасывали резкие тени, и дым, который валил из трубы соседнего дома, стлался по снегу смутным движущимся пятном.
Вода в колеях на дороге и в черных копытных следах успела покрыться ледком, но Марфуша опасливо переступала через подмерзшие лужи, будто, ступив на них, можно было промочить ноги.
Она доверчиво опиралась на руку Бекасова, а он с веселым удивлением думал, что луна, оказывается, вовсе не всегда вызывает у разведчика раздражение, досаду и не всегда мешает жить.
Студеный ветер дул так же, как вчера, когда они лежали с Фоминых на хвое в чужом перелеске, но ветер казался сейчас совсем теплым и ласковым — это было предчувствие весны.
1944
Сентиментальный вальс
онферансье поставил на середину сцены стул, сварливым голосом объявил следующий номер программы, и в боковой дверце показался баянист. Он сел на стул, положил баян на колени, поправил на плече ремень.
Мокшанов заерзал на скамейке, затем подался ко мне и, горячо дыша в ухо, зашептал:
— Ну кто бы мог подумать? Ей-богу, он!
Петр Матвеич, он самый. Нет, вы только поду майте!
И так как лицо мое не выражало, очевидно, ничего, кроме крайнего недоумения, Мокшанов стал теребить меня за рукав.
— Он, ей-богу, он! Петр Матвеич, собственной персоной. Вот так встреча!
Мокшанов говорил таким тоном, будто я упрямо отказывался признать в этом неизвестном мне человеке Петра Матвеевича.
За все дни нашего знакомства я еще не видел Мокшанова таким возбужденным.
— Вот видите, — сказал он укоризненно, — а вы еще не хотели идти на концерт…
Дело в том, что концерт этот шел в соседнем санатории, куда нас никто не приглашал. Но Мокшанова это смутить не могло.
— Мало ли что не приглашали, — сказал он. — А мы с черного хода пойдем. Я знаю лазейку в заборе. Удобнее, чем ворота. А то еще кругом обходить…
В Мокшанове была веселая житейская удаль, слишком безобидная, чтобы быть названной бесцеремонностью, удаль, которая хороша уже тем, что не знает излишней застенчивости.
Сад тянулся берегом, полого спускающимся к морю. Скамейки стояли амфитеатром: была удачно использована естественная покатость площадки. Зрители сидели обратив лица к невидимому морю. В штормы море шумело за сценой-раковиной так, будто было совсем-совсем близко.
Здесь же, под черным небом, устраивались и киносеансы. Сегодня экран был свернут в белую трубку и висел выше ламп, под белым куполом раковины. Мошки, бабочки, жуки, диковинные ночные стрекозы вели вокруг ламп свой неутомимый опасный хоровод. На полу, под лампами, лежала мошкара с обожженными крылышками.
Конферансье объявил, что сейчас будет исполнена фантазия «Штраусиана», причем объявил это таким самодовольным тоном, будто всей своей популярностью Штраус обязан прежде всего именно ему, этому конферансье.
Петр Матвеевич пододвинул стул поближе к рампе, уселся поудобнее и положил пальцы на лады.
Он несколько старомодно причесывался на прямой пробор. На нем был светло-серый короткий пиджачок, какие теперь не в моде, узкие брюки и парусиновые туфли, тщательно набеленные.
Играл он, склонив голову набок, внимательно вслушиваясь в каждый звук. Казалось, мелодия сама струится с кончиков его пальцев, то стремительных, то почти ленивых.
Он играл, пренебрегая эффектами, рассчитанными на публику, и в игре его не было того таперского молодечества, которое тщится заменить утраченную искренность и подлинное волнение.
Петру Матвеевичу горячо хлопали, а Мокшанов бил в ладоши прямо-таки с исступлением. Петр Матвеевич как-то по-старомодному, излишне низко раскланялся и, уступив настойчивости слушателей, снова сел на стул.
Конферансье все тем же тоном, будто хотел накричать на публику, объявил «Краснофлотскую рапсодию». То было попурри из матросских песен с обязательным «Яблочком», сыгранным действительно виртуозно.
И вот уже когда Петр Матвеевич откланялся и собрался уходить, неловко пятясь к белой вогнутой дощатой стене раковины, Мокшанов привстал, сложил руки рупором и прокричал:
— Петр Матвеич, это я! «Сентиментальный вальс»! Сделай одолжение!..
Слушатели повернули назад головы все до одного, как по команде. Конферансье сердито и в то же время растерянно посмотрел в нашу сторону.
Мокшанов продолжал стоять, ухватившись руками за спинку скамейки впереди. Я дернул его за рукав, он послушно сел, не обратив на меня внимания, не отводя глаз от Петра Матвеевича.
Петр Матвеевич обвел ищущим взглядом последние ряды и — то ли увидел Мокшанова, то ли еще раньше узнал его по голосу — с готовностью кивнул.
Лицо его стало строгим, он подошел к самому краю эстрады и, забыв о существовании конферансье или боясь ему довериться, сам объявил:
— Чайковский, «Сентьментальный вальс».
Петр Матвеевич вновь склонил голову к еще беззвучному баяну. Все притихли, так что стало слышно легкое монотонное жужжание мошкары вокруг ламп.
И вот прозвучали первые звуки трогательной, задушевной мелодии.
Я опасался, что баян не передаст всей ее проникновенной печали так бережно и чутко.
Но мелодия властно подчинила себе слушателей…
Звучит чья-то страстная мольба, она становится все настойчивее.
И в это страстное объяснение издали, будто приглушенный тяжелой портьерой или анфиладой комнат, врывается бравурный вальс, легкий и бездумный. В нем слышится и звон шпор какого-то особенно лихого кавалера, и шелковый шелест платья, и легкое поскрипывание туфелек, едва касающихся паркета.
Но бравурный вальс исчезает так же внезапно, как возник, и тот же молящий голос снова взывает о любви. Ему уже не на что на деяться, но где найти силы, чтобы отказаться от надежды вовсе?
Мольба, многократно повторенная и не услышанная, звучит в ушах и после того, как Петр Матвеевич покидает сцену, после того, как стихают аплодисменты…
Мокшанов торопливо поднялся с места и сказал, не отрывая глаз от дверцы, за которой исчез Петр Матвеевич:
— Ну, я побежал. Сами понимаете.
Он начал пробираться между скамейками, и конферансье, собравшийся объявить следующий номер, вновь сердито посмотрел в нашу сторону…
На