Машадо Ассиз - Записки с того света (Посмертные записки Браза Кубаса) 1974
— Ничего не поделаешь,— сказал я себе,— я должен вытащить этот цветок из болота.
Глава CXXIII
КОТРИН, КАК ОН ЕСТЬ
Несмотря на мои сорок с лишним лет, я продолжаю с почтением относиться к родственным узам, и потому о своем намерении жениться на Лоло я решил прежде всего переговорить с Котрином. Он выслушал меня и с важностью заявил, что не имеет привычки вмешиваться в дела своих родственников. Разумеется, он не преминул бы с похвалой отозваться о редких качествах Лоло, но боится, что его могут заподозрить в корысти, и потому он лучше промолчит. Мне же он может сказать только одно: его племянница питает ко мне самые искренние чувства, но ежели она обратится к нему за советом, он посоветует ей не выходить за меня замуж. Это отнюдь не связано с каким-либо предубеждением против моей персоны, нет, он высоко ценит мои достоинства и не устает их превозносить, причем от чистого сердца, а что касается Лоло, то он никогда не посмел бы усомниться в том, что она составит счастье любого мужчины; но его похвалы ей совсем не означают, что он советует мне на ней жениться.
— Я умываю руки,— закончил он.
— Но вы же сами говорили, что мне нужно жениться как можно скорее...
— Это совсем другое дело. Я считал, что вам необходимо жениться, имея в виду ваши политические устремления. Известно, что холостяку труднее сделать политическую карьеру. Но что касается выбора невесты, тут я умолкаю и не хочу, не могу, не должен ничего советовать,— не в моих это принципах. Сабина, кажется, там была, и Лоло поверяла ей свои чувства, но ведь Лоло ей не родная племянница, как мне... И я хочу еще сказать, впрочем, нет, лучше не надо...
— Говорите...
— Нет, нет, не стоит.
Щепетильность Котрина могла бы выглядеть чрезмерной, если не знать его характера, благородство которого было поистине устрашающим. Я долгое время относился к нему несправедливо из-за этой истории с отцовским наследством, но теперь готов признать его за образец добродетели. Котрина называли скупцом, и я думаю, что так оно и было, но ведь скупость — всего лишь некоторое преувеличение добродетельной бережливости, а добродетель должна быть подобна бюджету: лучше избыток, чем дефицит. Котрин был нелюбезен в обращении, и за это его многие не любили, именуя между собой неотесанным невежей. На самом же деле его можно было осуждать, пожалуй, лишь за то, что он нередко наказывал своих рабов плетьми, однако наказывал он только самых неисправимых или беглых, к тому же он долгое время занимался контрабандной работорговлей и, возможно, с тех пор привык обращаться с рабами довольно сурово, как того требовал характер самой деятельности, и потому нечестно было бы считать природным качеством привычку, сложившуюся в результате определенных общественных отношений. Сердце у Котрина было чувствительное, и это видно из того, как он относился к собственным детям, как тяжело переживал потерю Лоло, умершей несколько месяцев спустя. Доказательство неопровержимое и отнюдь не единственное. Котрин состоял казначеем церковного братства и членом различных благотворительных обществ; в одном из них он даже числился почетным членом,— все это не очень вяжется с репутацией скупца, хотя, конечно, его пожертвования не были верхом бескорыстия; так, например, одно из обществ в знак благодарности заказало художнику портрет Котрина маслом. Кроме того, он непременно должен был сообщать в газеты о своем очередном пожертвовании,— слабость, достойная порицания и, уж во всяком случае, не заслуживающая похвалы; я с этим согласен. Однако Котрин защищал свой образ действий, говоря, что добрые дела нуждаются в гласности, дабы служить образцом для подражания,— довод, безусловно, не лишенный вескости. Я даже верю (тем самым воздавая Котрину должное), что время от времени он осуществлял свои даяния исключительно с целью побудить к филантропии других; и если таково было его намерение, то волей-неволей следует признать, что гласность при этом становилась условием sine qua non[65]. В общем, Котрин мог бы считать себя в долгу перед светской учтивостью, но он никогда никому не должал ни реала.
Глава CXXIV
ЕЕ МОЖНО РАССМАТРИВАТЬ КАК ПРОМЕЖУТОЧНУЮ
Как маленький мостик между жизнью и смертью. И тем не менее, если бы я не написал этой главы, читателю пришлось бы испытать потрясение, могущее повредить его восприятию книги в целом. В жизни переход от портрета к эпитафии вполне естествен и обычен; но зачем бы мы стали читать книги, если бы они не помогали нам забыть об этом? Мысль не моя, но в ней есть доля истины, и к тому же она отличается образностью. Но повторяю: она не моя.
Глава CXXV
ЭПИТАФИЯ
Здесь покоится
дона Эулалия Дамашсена
де Брито,
скончавшаяся
в возрасте девятнадцати лет.
Помяните ее в своих молитвах!
Глава СXXVI
СКОРБЬ
В этой эпитафии сказано все. Ее краткость потрясает сильнее, нежели подробное повествование о болезни Лоло, ее смерти, отчаянии ее родителей, похоронах. Вы знаете теперь, что она умерла; добавлю только, что умерла она от желтой лихорадки во время первой вспышки эпидемии. Больше сказать мне нечего, если не считать того, что я проводил ее к месту последнего успокоения и простился с ней с печалью, но без слез. Быть может, все это означало, что я не любил ее по-настоящему.
Вы видите теперь, к каким парадоксам приводит небрежность судьбы; я горько раздумывал о слепоте эпидемии: кося всех направо и налево, она унесла в могилу молодую девушку, которая должна была стать моей женой, и я никак не мог понять, зачем все так случилось, зачем эта эпидемия, эта смерть. Ни одна смерть не поразила меня так своей бессмысленностью, как смерть Лоло. Кинкас Борба, однако, объяснил мне, что эпидемии в некотором роде даже полезны, хотя от них погибает множество людей, и как бы ни была устрашающа сама картина, все же следует заметить, что выживает наиболее жизнеспособная часть населения, в чем и заключается благотворность эпидемий. Он дошел до того, что спросил у меня, не испытываю ли я в этой атмосфере всеобщего траура некоторое тайное ликование оттого, что смерть меня пощадила; но вопрос этот был настолько странен, что я оставил его без ответа.
Поскольку я не рассказывал о смерти Лоло, я не стану описывать и поминальную мессу на седьмой день после похорон. Дамашсено был в отчаянии, горе превратило его в дряхлого старика. Недели через две я навестил его: он по-прежнему был безутешен и говорил, что скорбь его, вызванная божьей карой, усугублена жестокостью людей. В тот день он больше ничего не сказал, а через месяц, вернувшись к этой теме, открыл мне, что, когда случилось с ним это непоправимое несчастье, он надеялся найти утешение в друзьях. И что бы вы думали? Всего двенадцать человек — на три четверти друзья Котрина — пришли проводить его дорогую дочь до могилы! А было разослано восемьдесят приглашений! Я заметил ему, что сейчас у всех так много горя, и людям можно простить их равнодушие к чужой утрате. Дамашсено покачал головой с недоверчивым и унылым видом.
— Ах,— простонал он,— как могли они бросить меня в беде!
Котрин, который тоже был здесь, отозвался:
— Пришли те, кто по-настоящему сочувствовал нам в нашем горе. А остальные если бы и явились, то только из чувства долга и развлекались бы разговорами о бездеятельности правительства, о новых средствах борьбы с эпидемией, о том, каковы нынче цены на дома, или просто перемывали бы косточки друг другу...
Дамашсено молча выслушал тираду Котрина и, еще раз покачав головой, вздохнул:
— Но все-таки они бы пришли!
Глава CXXVII
УСЛОВНОСТЬ
Счастлив тот, кого небо наградило малой толикой мудрости, даром к постижению связи вещей, способностью к их сопоставлению и талантом, позволяющим делать верные умозаключения! Я обладал такой психической особенностью и даже теперь, из глубины могилы, не устаю воздавать ей хвалу.
Действительно, человек заурядный ни за что не вспомнил бы о последней фразе Дамашсено, увидев много лет спустя гравюру с изображением шести турецких дам. А я вспомнил. Шесть константинопольских дам были изображены в современной уличной одежде, с лицами, закрытыми чадрой, однако не из плотной ткани, которая в самом деле не позволяла бы их видеть, нет, чадру заменила прозрачнейшая вуаль, оставлявшая открытыми не только глаза, но и, по существу, все лицо. Я нашел очаровательным это ухищрение мусульманской моды, которая таким образом в одно и то же время и закрывает лицо, подчиняясь требованиям обычая, и не закрывает его, оставляя красоту доступной для обозрения. Казалось бы, что общего между турецкими дамами и Дамашсено? Однако, если ты умен и проницателен (а ты вряд ли станешь оспаривать это, любезный читатель), ты поймешь, что и там и тут выглядывает ушко непреклонной и вместе с тем снисходительной спутницы человека.