Кузьма Петров-Водкин - Моя повесть-1. Хлыновск
Шум ярмарки разносился надо всем городом. Он начинался у Крестовоздвиженья, где у часовенки пред престольными образами вызванивали в малые колокола сборщики на церковь. По дороге к торжищу приютились другие церковки также со своими звонами. Вдоль заборов партии слепых с изъязвленными лицами, поющих тоскливые апокрифы и легенды. Гнус мужчин и визгливость женских голосов создают незабываемую надрывную мелодию о конце мира:
Пойдет, пройдет мать-река огненна,
Сожжет, прожжет всю тварь земную…
- о гибели сильных и красивых, о воцарении сирых и убогих.
На ярмарку пригоняли косяки степных лошадей. Узкоглазые хозяева их в ватных халатах, в остроконечных шапках, как дьяволы, носились на предлагаемых к продаже лошадях. Длинногривые, тонконогие, с большими головами животные, после тишины и простора степей попавшие в толпы зевак и покупателей, водили ушами, раздували ноздри, выбирая возможность взвиться через барьер калды. Возле этой гуртовой торговли шныряли цыгане с их раздраженными до истерики лошаденками. В этом же месте на спуске выгона к большой дороге шли пьянство, трехлистка, орлянка, мена, обман и драки… Возле расхлябистых мужиков угрями увивались проходимые люди, показывали фокусы и вставленными в кольца ножичками вырезывали карманы у пьяных и разинь. Здесь же китайцы лечили зубы, деревянными палочками вынимали они из дупел крошечных красноголовых червячков - болезнь зубную.
Выше по горе раскинуты черные от копоти палатки оладошкиц, где замасленные насквозь бабы выжимали из ладони нежные шарики теста. Шарики укладывались один к другому на сковородку, трещали и пузырились в постном масле.
Оладьи, оладушки,
Для деда и бабушки.
Для малых ребяток
На гривну десяток.
Вот оладьи…
От оладошниц тянулся сладкий ряд, с черноусыми персами, заваленными инбирем, халвой, кишмишем, орехами в сахаре, миндалем, рахат-лукумом. Рядом же, не вздоря с Востоком, поместились тульские пряники, именные, медовые.
В центре находились красные ряды, посудные, обувные, трактир с водкой и сторожка, она же полицейский пункт и пожарное наблюдение. Здесь в пристроенном к сторожке чулане был каземат с хряском зуботычин и с пьяными ревами.
Шум ярмарки разнотонный, разноголосый, пропитанный сдобно-удушливой пылью. Шум, как в бане, со всплесками отдельных, близких звуков: карусельных гармоний, взъерошенной песни, свиста… Но есть выделяющиеся из этого шума звуки - их нельзя не слышать, они издали заставляют трепетно биться детское сердце; это медные трубы театральных балаганов. Это они влекут к накрашенным уродам-клоунам и к существам в сверкающих фольгой и позументами костюмах - юношам и девушкам, столь особенным и таинственно прекрасным на фоне Хлыновска.
Сколько в те годы поселил я воображения и красоты в убожество этих балаганов! Но и сколько классических масок выловил я в них, чтоб разбираться потом в живых человеческих ликах…
С таким вот восторгом протискался я к балагану, на крыше которого доигрывался очередной каламбур, как ошалел от изумления: у кассы, облокотившись о столбик, стоял Ерошка. Изумительно было не то, что Ерошка стоял у кассы, а то, что на моем длинном приятеле были надеты трико и туфли, видневшиеся из-под пальто.
Тем не менее мы бросились в объятия друг друга. Ерошка бесплатно усадил меня на первое место, и здесь я увидел претворенного, неузнаваемого Ерошку, на нем было голубое трико, он прислуживал жонглеру-фокуснику; он же открывал и закрывал занавеску сцены.
Прошло три года. В Хлыновск приехал цирк и раскинул свои парусиновые своды на Новом бульваре. Среди артистов был Ерошка. У него уже был собственный номер на трапециях. Упоенный успехом у хлыновцев, гордящихся своим артистом, Ерошка отнесся ко мне свысока. В разговоре словно умышленно употреблял он непонятные мне цирковые термины. Чтоб не выдать мою неосведомленность, я не спрашивал у Ерошки разъяснения. Расстались мы сердечно, я даже бегал на "Владимира Мономаха", - с которым отбывал цирк, но я с грустью отметил себе, что с Брошкой мы разошлись. Он перепрыгнул в своей жизни через меня, оставил меня позади барахтаться в хлыновском окружении.
После этой встречи надолго исчез из моих глаз и из памяти Ерошка. Мой выскок на широкую жизнь был труднее. Обрывками каких-то случаев, ведомый интуитивным желанием, пододвинут я был к моей профессии. Как листья артишока, отваливались, одна за другой, навязываемые со стороны возможности стать механиком, железнодорожником, учителем, и оголилась одна возможность, неминуемая, - упереться в живопись.
Чтоб осмыслить сущность дела, которому собираешься жизнь отдать, для этого советчика не найдешь. Люди далеки от этой фантасмагории изображения на плоскости. Бывало, стыдишься назвать свою профессию, чтоб не увидеть у спросившего тебя об этом сострадательной улыбки, хотя бы спросивший и был просто-напросто комментатором, болтающимся между нас, людей, занятых делом
Приблизительно в эти годы ехал я на летние уроки. В одном из южных губернских городов я принужден был застрять в ожидании попутчика, который бы меня доставил дальше в уезд. По дороге в гостиницу со столбов и заборов пестрели мне в глаза афиши цирка.
Остановила меня, в сущности говоря, перед афишей только одна жирная надпись посредине листа, гласившая:
ЧЕЛОВЕК-ПТИЦА. ВОЛШЕБНИК ПРОСТРАНСТВА ИЕРОНИМ СИМЕЛОНСКИЙ
Сразу я даже не связал этой афиши с Ерошкой, так я был далек от него годами и месяцами. Фамилию Симелонского я или забыл, или узнал только в эту последнюю встречу, и только производность Ерошки от Иеронима припомнила мне моего давнего приятеля.
Я был очень обрадован возможностью увидеться с Ерошкой. И, объезжая на конке город и съедая в трактире пресловутую селянку с яичницей, я был занят мыслями о свидании и подгонял время отправкой открыток друзьям и матери.
До начала представления я уже был в цирке. Я люблю ожидание зрелища. На арене полусвет, горит внизу одна дежурная лампа. Вверх, в темноту свода, уходят столбы и веревки. Пахнет конюшней и свежими опилками. Заржет в стойле нетерпеливая лошадь и бьет копытом, ей откликнется человеческий голос команды. Оркестр начнет настраивать инструменты: свистнет флейта, взовьется английский рожок; глухо заворчит подъездом тона турецкий барабан… Алло, алло, - врежется в звуки меди голос наездника… Выступление Симелонского было во втором отделении. На мою справку, здесь ли он, мне ответили, что артиста сейчас нет, что он обычно прибывает к антракту, ответили вежливо, тоном, выражающим уважение к лицу, о котором я справлялся.
Цирк был из солидных, судя по количеству животных хорошей дрессировки, по костюмам артистов и по клоунаде. Рядом со мной сидел человек в просвещенской форме, он детально разъяснял программу цирка сидящей с ним рядом даме, с кудряшками из-под шляпы и с мопсовой мордочкой, несомненной учительнице по естествознанию. Я вмешался в разговор, желая узнать кое-что о Ерошке. Сосед охотно и с увлечением рассказал мне о том, насколько знаменит мой друг и что его цирковая работа имеет в себе научно-экспериментальный характер, о чем он, преподаватель физики в местной гимназии, свидетельствует.
На мою записку, к началу антракта, я получил ответ, в котором Ерошка просил меня зайти к нему после его выступления.
Началось приготовление к центральному номеру программы. Растянули сетку, спустили веревки из купола, проверили каждую. Верхние рабочие с ловкостью обезьян пригнали на места трапеции и открыли прожектор. На арену вышли артисты цирка, выстроились, как на параде, и наконец, под маршевые звуки оркестра, сопровождаемый лучом прожектора, появился мой приятель. Весь в сине-голубой гамме своего трико, с его озаренным, как и прежде, но возмужалым лицом, со стройными, не громоздкими мускулами, с прической блондина, короткой, волнистой стрижки, Симелонский был хорош. Да и приятно ахнувший амфитеатр, при выходе артиста, подтвердил это.
Я не знаю, были ли до Ерошки в цирках подобные номера над растянутой сеткой, но позднее, особенно за границей, мне приходилось видеть подобное. Цель и воздействие на зрителей у мастеров акробатики заключались в показании "падающего полета", полной отдачи себя закону притяжения с эффектами вращательных движений (курбетов) вокруг горизонтальной оси тела. Падение, перебиваемое утешительными задержками на курбетах, - это и действовало на зрителя, как замирание его собственного сердца, как перестановка его ритма на ритм артиста. Зритель как бы про себя, но с затратою тех же мускульных напряжений, что и акробат, проделывал захватившее его движение.
Способ воздействия у Ерошки оставался тот же, но качество и цель движения были совершенно иными.