Виктор Козько - На крючке
Между двумя городами, Волгоградом и Минском, много общего и родственного — по кровавости судеб их жителей в годы Великой Отечественной войны и по ее окончанию. Эти города, как близнецы, из одного яйца рожденные. Повязаны одной пуповиной боли и заживления послевоенных ран.
Но я опережаю себя. Еще не улеглось и не рассеялось разочарование от обмана несбывшихся ожиданий. Хотя, если искренне признаться, чего я ждал? Скорее всего, того, что всегда с нами и при нас — вечно зовущее, сказочное и неопределенное. Создающее нечто в несуществующих, манящих нас горизонтах — покатигорошковой дали, обозначенной бабушкиным клубком ниток.
И катится, катится тот клубок старушечьих самопрядных ниток. И я современным покатигорошком в стручковом чреве моего автомобиля истаиваю, распыляюсь в чужом мне воздухе, в чужих горизонтах, присмотреться к которым не успевают глаза. Все безлико и бездушно. Хотя я прочно привязан, приклеен к земле липкой на солнце лентой шоссе. Словно бабьим летом на тоненькой смуглой паутинке, парашютно слитый с небом, непредсказуемостью воздушных течений, уцепистый в своей однодневности, бездумной и безумной, — бродяга и странник, летящий в свой исход, каждое мгновение все ближе и ближе к аду или раю, паучок, невидимый человеку и мирозданию.
В некотором роде, частично я еще и паучок-богомолец. Не потому, что очень уж набожен, внешне схож. Всяк идущий в дорогу должен избрать себе попутчика, образ на всякий случай, в котором он хотел бы предстать неведомо перед кем и неведомо когда и где. И я удвоен, и не только в дороге: один дневной, второй — ночной. Светлый и темный. Памяркоўны днем. Ночью, подобно болотному гаду по весне, сдираю, избавляюсь от задубелой за зиму кожи, отвязываюсь от пенька или колышка, к которым цепью или веревкой меня приковали навсегда к этой планете. Ночью я бегу от нее и от себя, ухожу в иные миры.
И это не сон, не сновидение во мраке ночи, окутавшей меня. Сна вообще ни в одном глазу. Не спится потому, что день прожил, а вспомнить нечего. Так было вчера, так же и сегодня. Так будет и завтра. Все предсказуемо и едва ли кому интересно. В любую минуту меня можно стереть, обезличить, подменить или заменить, потому что вокруг неисчислимо моих копий. А земляной червячок, с которым я бегаю на рыбалку, уже точит меня, поедает то, что считается моей аурой.
Я выразительно и ярко вижу ее, когда сильно, до боли в висках и шума морских волн в ушах, зажмурюсь. Лишь местами она, моя аура, нетронута и не сокращена, небесно-голубая, спокойная или весенне-зеленая. А чаще приливно кроваво-багровая, с отболелыми черно-густыми краями. Чернь — знак мне, упреждающий стон моей прозревшей исчезающей и меняющей цвет шагреневой кожи.
И я в объятиях бессонницы, не противясь, покидаю этот мир. Лунными дорожками, бликующими останками догорающих и сгоревших звезд, под укоряющий взгляд звезд еще живых, иду во Вселенную, к Млечному Пути и по нему — в дальний космос. К планетам еще неизвестным, нетронутым даже стеклышком астрономических телескопов.
Миров давно открытых и известных сторонюсь. Находился уже по Марсам и Венерам, в детстве еще истоптал ноги. Наведываю их, когда уже крайне необходимы, скажем, золото или алмазы. Мне уже проели плешь: золото на земле инопланетного, марсианского происхождения. Но оно действительно есть на Марсе. А Юпитер из-за огромной температуры и давления плюется алмазами. И я время от времени посещаю их, чтобы пополнить наш отечественный золотой и алмазный фонды. Понимаю, других возможностей, как только попользоваться галактическим богатством, украсть или попросить- постарцевать, подняться с четверенек — согнули нас, все согнули — встать на ноги у нас нет. Но это я опять к слову, пока крутятся колеса и набегает уже чернильным асфальтом на меня дорога.
В космос, иные миры, как до реки, воды и рыбной ловли, ведут не жадность, не желание разбогатеть, поймать космическую рыбу. А что — сам не знаю. Хочется — и все. Хочется идти туда — не знаю куда, найти то — не знаю что.
И такая простоватая неопределенность желаний у меня с той поры, как я себя помню, а может, и не помню еще. С первого туманного просверка мысли, похоже, и не моей. Сомневаюсь, чтобы еще в детстве я был такой осмысленно целенаправленный и умный. Желание действовать, куда-то идти, бежать, плыть, лететь пробудилось, как только я где-то замер на месте, оказался один на один с самим собой. А потом, вместо прозябания в родном и очужевшем доме, выбрал беспризорничество. Пошел по белу свету искать самого себя, не зная, что в жизни могут быть и иные, чем горе с горем, беда с бедой и отчаянье с отчаяньем, встречи. Хотя считается, что недоля с недолей — это уже доля. Только наша белорусская доля никак не поймет этого. Такие уже мы есть, как были и, наверно, сохранимся в своих болотах и торфяниках для будущего. Торф сохранит: в его толще как-то нашли средневекового рыцаря верхом на лошади. Просидел, как живой, столетия не покидая седла, сбереженный вместе с лошадью, неподвластный тлену, хранимый нашим вековым полесским торфом.
Не за счастьем я рыскал по белому свету. Горьким был мой хлеб. Но и такого не имели многие из тех, о ком говорили: мать померла, батька ослеп. Но мало кто из них навсегда бежал из родного дома. Так что на бескормицу и отсутствие куска хлеба нечего все списывать. На свете есть еще и другое, крайне необходимое и взрослому человеку, и ребенку. Но не спрашивайте — что. Не знаю, а гадать не буду, тем более сегодня, когда уже вдоволь хлеба и кое-чего к хлебу. Боюсь обговорить себя, сглазить.
Не потому ли я сегодня так упрямо и настырно ищу просвета в своей тоске и одиночестве, со всех ног бегу навстречу несвершенному? Почему мне не сидится на одном месте, в стенах городской квартиры, среди каменных домов и асфальта? Вдаль, вдаль, в дорогой и манящий меня земной Млечный Путь.
...Обычно это тихий, еще не истоптанный берег речушки. Хотя таких сегодня уже почти нет. Сохранилось больше недоступных и невеличких, на одного-двух рыбаков, озерец, созданных добротой и улыбкой далеких миров, метеоритами или могучим плугом пахаря и сеятеля планеты — ледником. Их охранительному мраку вечности я доверяю себя. Если здесь кто и есть из прежних времен, я его не вижу, как и он меня. Меня словно нет, есть лишь тихое предчувствие себя. И такое далекое, из таких глубин столетий, что и представить невозможно, не собрать и сложить во что-то единое, действительное и живое.
Мне по нраву эта моя распыленность, рассеянность по свету. Недаром все же человеку дано столько семени. Неспроста еще в начале прошлого века известный русский поэт К. Бальмонт сетовал на то, что он обязан оплодотворить всех девушек мира, а его может хватить только на половину Европы. Хватило, хватило бы и на всю планету.
На тихом берегу реки или озера в прозрачности тишины и покоя мне не надо бороться с бессонницей, бросаться в бегство от самого себя. Я получил, нашел себя и свое, то, что так долго искал. Все это здесь и при мне, подо мной и надо мной. И я ни на что еще не потрачен, единый и цельный в лоне матери земли, убаюканный колыбелью воды, под стражей недремлющих и ночью шепотных деревьев, у завязанной узлами памяти их корней, на которых нисколько не жестко лежать моей голове. Я в их памяти, памяти звезд ночного неба.
Взбесившееся стадо многокрасочных металлических монстров, автоболидов со всех сторон кольцует меня, спускает с небес на грешную Землю, дает понять, что и я из этого стада, потому надо толкаться — работать локтями. Земля не только грешная — наполненная, скоростно раскрученная колесами и отработанными газами механических зоилов, неутомимо жующих и пережевывающих распаренный, согретый солнцем черный асфальтный битум, порождая смердящий смог. Этому смогу способствует некачественный, разбавленный отечественный бензин, придают градуса и накала нетерпение и раздражительность водителей, так что он почти одушевлен.
Трасса южная, курортно-отпускная. А этой порой как раз заканчивается летний сезон пролетарского большинства населения страны. И все это отдохнувшее большинство — навстречу мне на «Жигулях», «Москвичах», даже горбатеньких «Запорожцах». А попутно — на господский бархатный сезон на сановных черных «Волгах», а иногда и на брезгливо не смешивающихся с ними иномарках уже, наверно, не советского пипла — джентльмены, денди и мены. Правда, чаще качково скроенные. Добавляют страсти безжалостным гонам дальнобойные фуры.
В свое время Михась Стрельцов обозначил свое деревенское поколение, ринувшеся в город, как сено на асфальте. Сегодня о нем можно было бы сказать: килька в банках в собственном соку, а случается, и в томате.
С экранной киношной скоростью, двадцать четыре кадра в секунду и упрятанным в них двадцать пятым, рассчитанным на пробуждение инстинктов, трасса крутила дорожные, сплошь еще советские фильмы. Мелькали прибранные, кукольные деревеньки с яркими заборами, выкошенными подступами к ним, цветами в палисадниках и возле завалинок домов, крытых шифером, черепицей, а то и покрашенной жестью. Все напоказ и умиление властительного глаза проезжающего мимо начальства. Это, по-видимому, и был тот пресловутый двадцать пятый кадр, нарисованный современными потемкиными провинциального розлива.