Михаил Чулаки - Прощай, зеленая Пряжка
В больнице Кащенко, за городом, лежали хроники.
Так уж несколько раз вроде лучше, двигаем к выписке — и опять. У нее бред никогда не проходит, только приглушается.
Все-таки попробуйте еще, жалко в Кащенко. Может быть, сменить лекарство? На трифтазине она не пойдет?
Попробовать можно.
Попробуйте, Виталий Сергеевич, попробуйте. Прокопович… Это у которой бред против матери?
Не бред, у нее личностное. Я ее в первые дни подержал, теперь выведу.
Вот видите! Сразу у нас надзорка расчистится. Надо активнее, Виталий Сергеевич. А если бы я не стала смотреть сейчас? Особенно с Пугачевой: ходит за обедом и лежит в надзорке! Да за это нам любая комиссия!
Зазвонил телефон.
Да? Слушаю!.. Виталий Сергеевич, это из проходной, там мать вашей Прокопович просится. Легка на помине.
—Пусть идет.
—Разбалуем мы их. Надо чтобы ходили в приемные часы! — И в трубку: — Пропустите уж.
Виталий обреченно вышел к матери Прокопович.
Конечно, плохое отношение Прокопович к матери было болезненным, чего стоили одни рассуждения о том, что и работать она не может из-за того, ч то мать ее давит! Но в то же время и мамаша ее не к над. пожалуй, Виталий не встречал женщины более нудной. Нудность пропитывала ее, так что самые обычные фразы в ее устах наводили тоску. Даже когда она не плакала, выражение ее лица осыпалось плачущим.
—Виталий Сергеевич, дорогой, на вас только и надежда. Только на вас! Подумайте, она вчера на посещении ко мне не вышла!
—Я же вас сразу предупреждал, что пока вам лучше не настаивать. Своими попытками вы только раздражаете ее. Поймите, она больна, а при болезни уговорами не поможешь.
—Но как же так? Ну болезнь. Но я же мать!
—Болезнь не делает исключения для родственников.
—Конечно. Но ведь совсем не вышла к матери! Я пришла, принесла, а она не вышла.
—Я же вам объясняю, — терпеливо повторил Виталий, — это потому, что она больна. И если у вас нет других дел ко мне…
—Виталий Сергеевич, дорогой, голубчик! По- зовите ее! Пусть при вас! Я с ней поговорю! Я ей скажу!
—Сколько ж вам объяснять: вы ее только раздражаете сейчас.
—Ну как же так? При вас! Она же вас уважает! Вы ей тоже скажете! Господи, с нею и здоровому терпения не хватает!
—Хорошо, я ее спрошу. Но если не захочет, вы сразу уйдете.
Спасибо, Виталий Сергеевич, спасибо, голубчик! Я только на вас надеюсь!
Виталий зашел в ординаторскую и позвонил оттуда сестрам, чтобы привели Прокопович. Оказалось, она в саду. Ну вот, гонять за нею кого-нибудь в сад из-за нудной мамаши!,
Значит, приведите из сада, — приказал он холодно.
Могли бы и не говорить ему про сад: раз он просит, надо без лишних разговоров привести.
Прокопович вошла в тамбур, на мать не взглянула, сразу подошла к Виталию.
Женечка! — вскрикнула мать. — Это же я! Что же ты?
Прокопович не обернулась.
Я так и знала, Виталий Сергеевич, что из-за нее. Хорошо гуляла, погода сегодня, вдруг уводят. Даже прогулку должна испортить, даже погоду! И чего ходит? Ключ, небось, не отдает! Пусть ключ отдаст. И напрасно ходит, все равно говорить не буду! Так и знала, что придет, так и знала, что весь день испортит! Я вам написала Виталий Сергеевич. Вам, а не ей. И если еще придет, вы меня не зовите, перечитайте письмо и все. Вот. И я пойду, хорошо?
Виталий кивнул сопровождавшей Прокопович симпатичной Алле.
Женечка! — крикнула вдогонку мать.
Та не обернулась. Захлопнулась дверь.
Вот так. Я же вам говорил!
Что же это, Виталий Сергеевич?! Как же?!
Я же вам объясняю: болезнь.
А что она пишет? Покажите, что она пишет!
Сейчас прочитаю, подождите. Это все-таки мне написано.
Но как же! Я же мать!
Сначала я прочитаю.
Крупные буквы, энергичные. Видно, что написано разом, в порыве.
«К ней я больше не выйду. Я выйду отсюда сама или вообще не выйду. Мне надоело жить с людьми и быть отгороженной от них стеной и говорить с ними на разных языках. Все мои лучшие дела, к которым она прикасается, на которые трачу свои силы — она портит. Я человек, я взрослый самостоятельный человек. А не даешь мне той любви, которая нужна мне для жизни и борьбы, то и уходи от меня. А не уходишь, так я сама уйду. К ней я больше не выйду. Все. Когда я выйду отсюда из больницы одна, весь мир мне покажется в новом радостном гнете. Дышать будет легче. Пора наконец оборвать эту зарвавшуюся женщину и дать ей отпор, человеку, который ни разу за свою жизнь волю не проявил, во всем жизненном своем пути положился на „тетю Катю”. Ни разу я не слышала от нее доброго слова о других людях, кроме как восхваление этой пресловутой „тети Кати”. А я знаю, что люди могут быть и плохие, и хорошие, и я хочу жить с людьми, чтобы хорошей быть с хорошими и давать сильный отпор всем вредным. Яне хочу жить с человеком, который никогда ни в чем мне не помог. Сколько молодых людей у меня было, а хоть бы об одном из них она со стороны замолвила хоть одно доброе слово. Ведь со стороны виднее. Нет, не хочет она мне добра. А я это знаю по себе. Я до прошлого года еще никому не пожелала добра, не была доброй, просто не знала, что это такое. Пусть бы она испытала и узнала то, что сейчас знаю я. А узнала я и дружбу, и силу людей, и их доброту, и их стань. Не хочу жить с этой женщиной!»
Виталий стоял потрясенный. Ни разу еще он не встречал такого точного и мучительного выражении чувства разлада с миром! Да, это и есть шизофрения.
Но у Веры другая форма! Вера такой не будет! Не должна быть! Если Виталий все время будет с нею, будет следить за ее состоянием! Нет-нет, Вера такой не будет!
Виталий Сергеевич, так что же вам Женечка пишет?
Все то же, к сожалению, что не хочет вас видеть. Так что подождите. Постараемся лечить.
Но вы вылечите ее? Я вас как мать прошу!
— Лечим, как можем, просите не просите. А гарантий никаких дать не можем, вы уже знаете, надеюсь.
Да, никаких гарантий… Никому…
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Дозы инсулина были еще маленькими, так что не наступало даже сонливости. Только быстро начинало ужасно хотеться есть, и никогда еще Вера не ела ничего более вкусного, чем больничная каша.
Поев, Вера спешила уйти из палаты: больные в коме казались ей мертвыми, и страшно было смотреть на погружение в смерть. И еще страшнее было думать, что такие же погружения предстоят и ей. Какое странное лечение — лишать сознания, а потом возвращать! А эти — дергающиеся, кричащие, с которых снимают по десять мокрых простынь! Какие все в это время некрасивые! Вера привыкла всегда быть красивой, ей и мама часто говорила: «Какая ты красивая во сне, мой Колокольчик!» Так неужели и она будет такой же? Красной, залитой потом, с искаженным лицом? И подойдет Виталий Сергеевич, увидит?
Виталий Сергеевич часто заходил в палату. И к ней, конечно, и к Костиной, у которой курс уже заканчивался — тридцать ком, тридцать погружений в смерть! Раньше Вера, если бы рассказали, не поверила бы, что можно выдержать такое, а Костина была совсем здоровой на вид и развлекалась тем, что без конца гадала себе и другим на картах. О своей болезни, из-за которой попала сюда и вынесла такое лечение, она никогда не заговаривала. А Вера и не спрашивала.
В коридоре и в саду к Вере почему-то стала подходить та самая больная, которая однажды ночью раскричалась, еще когда Вера лежала в надзорке и только-только начинала правильно понимать, что вокруг происходит. Вера сначала ее боялась, но оказалось, она симпатичная, если только ее не злить, а злилась она, когда ей противоречили. Звали ее Лидой, а с фамилией было сложнее; сама Лида говорила, что она по отцу Зорге, а по мужу Брумель, ну .1 сестры звали ее Пугачевой; иногда в хорошем настроении Лида откликалась и на Пугачеву, говоря при этом: «Чего с ними, с дурами, спорить», но чаще игнорировала. И тогда сестры сдавались и кричали: «Зорге, иди принимай лекарство!» Тогда Лида шла.
Началось с того, что Лида стала оказывать Вере мелкие, но очень ценные, как оказалось, услуги: лопнула резинка в спортивных шароварах, и пришлось бы снова ходить в противном сером халате до тех пор, пока мама не принесла бы новую, а у Лиды нашлась. И иголку мгновенно выпросила у Маргариты Львовны. Потом с бельем тоже.
А между делом учила уму-разуму:
Ты не будь дурой, врачам не говори всего, чего думаешь!
Почему?
Они все на свой лад перетолковывают. Ну скажи, бывает на самом деле, что людей убивают? А иначе зачем милиция? И книжки. Вон я читала «Трое из подворотни»! Одного мужика убили, а еще двух ранили. Автора же в дурдом не тащат! А скажи я, что меня убить хотят, меня сразу в надзорку и аминазина двойной шприц! Или Брумель. Я просто так говорю, назло, я вообще незамужем, а был у меня знакомый — Брумель. Ну, хороший знакомый. У тебя такая невинность на лице, что и не знаешь, как разговаривать. Не прыгун, а просто однофамилец. Ведь может быть? А они и проверять не стали, какой Брумель, сразу записали у себя и давай от него лечить. Я еще подожду, а потом скажу: «Ваша правда, не было у меня Брумеля, это один мой бред». Вот обрадуются! Но вот я думаю, а у того настоящего Брумеля тоже есть жена? А если к ней психиатра? Она скажет, а он и проверять не станет, сразу запишет в бред! А мой Брумель, однофамилец, как выпьет, всегда горевал, что он не знаменитый. Почему, говорил, того все знают, а меня никто? Может, я и есть настоящий Брумель, а он мой однофамилец! И еще любил доказывать, что все между собой родственники, хотя бы дальние; мой, говорил, двоюродный брат сам имеет двоюродного брата, а тот тоже двоюродного, а тот троих сразу… Я так и знала, как пойдет по двоюродным, надо бутылку прятать… Ну короче, нельзя всего врачам объяснять, им говори чего попроще.