Грегори Колберт - Пепел и снег
Письмо одиннадцатое
Когда я плыву по реке и позволяю потоку нести меня, то часто думаю о ночах, предшествовавших нашему с сестрой рождению. Мы парили в невесомости в околоплодных водах матери, и пуповины свешивались из наших животов, как слоновьи хвосты.
Нас убаюкивал ритм сердцебиения матери, его звук. Когда она крепко спала, мы прижимались ушами к своим пуповинам, закрывали глаза и смотрели её сны.
Если пуповины светились белым, мы раскачивались, как слоны. Если жёлтым, то нас задевали крылья летящих птиц. Если синим — мы слышали, как кит выпускает фонтан, и чувствовали солёный вкус моря.
Мы смотрели все сны, какие удавалось, и часто сами засыпали под их образы и звуки. Когда моей матери снились слоны, сестра всегда будила меня, потому что это были мои любимые сны; самой ей больше всего нравились сны о птицах.
Во время рождения, когда я миллиметр за миллиметром спускался к внешнему миру, то чувствовал, как огромная сила сдавливает мою голову. Затем я помню прохладу ладоней погонщика, бережно обхвативших меня за шею. Я чувствовал удушье и сухость в лёгких, когда сделал свой первый вдох.
Первое, что я услышал, было скрипом ножа, отсекавшего мою пуповину.
Неужели я отсечён от снов своей матери?
Вскоре сестра присоединилась ко мне у материнской груди. Мы смотрели на ранки в пупках друг друга и тосковали по своим пуповинам. Затем мы увидели бледно-голубые вены на налитых грудях матери, которые светились, как реки на карте. Эти голубые линии успокоили нас. Высасывая из груди матери молоко, мы водили по ним пальцами.
Письмо двенадцатое
Я стою лицом к западу, глядя прямо на Аравийское море. Сорок четыре года назад я стоял на берегу этого самого моря — впервые.
Я осторожно сошёл вслед за матерью по песчаному берегу к самой воде. Я никогда раньше не видел волн.
Я смотрел, как заворожённый, за их неспешным биением. Я считал волны по восемь, потому что дальше считать ещё не умел. Насчитав восемь волн в пятый раз, я начал уставать.
Мать повернулась ко мне и сказала, что часы, потраченные на наблюдение за волнами, в жизни не считаются.
«А что говорят волны?» — спросил я.
«То же, что и твои часы».
«То есть тик-так, тик-так?»
«Нет, вовсе нет. Волны спрашивают: что тебе снится, что тебе снится, что тебе снится?»
Письмо тринадцатое
Мне снилось, что мы с Монтесумой идём по берегу Амазонки.
Мы подняли взгляд к небу и увидели трёх журавлей, медленными витками поднимавшихся с тёплым ветром.
«Лабиринт памяти подобен взлетающей птице, — сказал Монтесума. — Его изгибы следуют ветру. Этот лабиринт связан с сердцем человека. Завтра во сне тебе явится птица феникс и проведёт тебя по ступеням, предваряющим лабиринт. Она покажет тебе самый первый танец, танец воздыханий; это тот танец ухаживания, которому она научила журавлей много миллионов лет назад.
В начале времён человек впервые овладел танцем, глядя на движения журавлей.
Наблюдай за фениксом, но не пытайся повторить его движения.
Стань танцем».
Письмо четырнадцатое
Однажды ты спросила меня, почему я храню в тумбочке у кровати старый листок бумаги, испещрённый красными крестами, нарисованными карандашом. Я не ответил — сам не знаю почему. Может быть, я стеснялся того, что спустя столько лет всё ещё храню эту карту.
Когда мне было семь лет, я начал лазать по деревьям за яйцами. Я всегда отмечал на карте то дерево, с которого взял яйцо, никогда не брал больше одного яйца из гнезда и из предосторожности всегда пользовался перчаткой. Раз в год, перед тем, как ложиться спать, я осторожно укладывал яйца у себя под кроватью и накрывал их пуховым одеялом, чтобы им было так же тепло, как у живота матери.
И когда птенцы вертелись под скорлупой, я прислушивался, стараясь услышать песни ещё не рождённых птиц.
А утром, перед самой зарёй, я доставал яйца из-под кровати, брал карту из тумбочки и отправлялся в лес. Я беззвучно залезал на каждое отмеченное дерево, и когда добирался до гнезда, то согревал яйцо своим дыханием и затем бережно клал его под крыло спящей матери.
Письмо пятнадцатое
Тем утром я уснул в храме гнёзд. Был последний весенний день. Когда я проснулся, тысячи юных птиц выбирались из скорлупы.
В течение всего утра из гнёзд сотнями сыпались выброшенные скорлупки. Они падали на землю, как снег. Корни деревьев были словно укрыты белокрапчатыми одеялами.
В сумерках началась ещё одна волна падения скорлупок. В полумраке это выглядело так, будто осыпается пепел.
Ветер скользнул по моим губам, и мне показалось, что я дышу тёплым прахом своего отца.
Я чувствовал, что он рядом, но не позвал его.
Письмо шестнадцатое
Я лежал в постели, а мать читала мне книжку. «Некоторые принцы ездят на лошадях, — сказала она. — Но настоящий принц ездит верхом на слоне, или на ките, или на ламантине, или на крылатой птице».
Отец слушал, стоя в коридоре. Открыв дверь, он резко сказал матери: «Прекрати туманить сыну голову историями о летающих слонах, волшебных ламантинах и китах в конце радуги. Ты делаешь из него дурачка. Нужно распрощаться с детскими фантазиями. Свои мечты о будущем мальчик должен основывать на реальности. А если ты хочешь испытать его сердце, расскажи ему о Кортесе».
Тело моей матери окаменело под синим платьем. Её пальцы стиснули сиденье, и на руках проступили вены. Она была похожа на бабочку-морфо, распятую на булавках.
Письмо семнадцатое
Утро. Снаружи падает снег. Бело и тихо. Мы с матерью сидим напротив отца за обеденным столом.
Его взгляд непроницаем, словно айсберг.
Я почти не могу на него смотреть.
Я знаю.
И они знают, что я знаю.
Он опустошён.
Мне даже не нужно на него смотреть, чтобы это почувствовать.
Вся комната наполнена ощущением его опустошённости.
Письмо восемнадцатое
Моему отцу потребовалось двенадцать лет на то, чтобы набраться храбрости и уйти от моей матери. Ясность ума и сердца, позволившая ему в конце концов уйти, пришла к нему слишком поздно, когда в их райских садах больше уже не бились сердца.
Он постоянно уходил и возвращался. Возвращения были бесплодными. Он надеялся, что однажды они снова испытают любовь, и тогда погибшие райские сады можно будет вернуть к жизни. Если бы он ушёл раньше и отсутствовал дольше, то возможно, что так могло бы произойти. Но он ушёл слишком поздно, когда уже нечего было возвращать к жизни. Да если бы что-то и оставалось, он всё равно позабыл, где были похоронены его сады.
Они с матерью словно пытались резать по гнилому дереву. Их отношения разваливались на глазах. Когда они пытались разговаривать, то слова не могли сломить молчания, висевшего между ними. Иногда казалось, что голос одного просто пролетает мимо другого, нисколько его не затрагивая.
Мать сказала ему: «Я не знаю, чего ты ждёшь. Я подкладываю и подкладываю письма под запертую дверь человека, которого я люблю. Но ответом мне всегда только тишина».
Она сказала: «Я не верю, что разбиваю тебе сердце. Мне кажется, ты справился с этим и без меня. Но знай, что когда ты разбивал собственное сердце, ты разбил и моё».
Последний проблеск ясности, который случился с моим отцом, он использовал для того, чтобы сказать моей матери, что пути назад нет; что он уходит и никогда не вернётся. Он сказал: «Мои мечты едят меня заживо. К чему жить на могиле? Я должен быть тем, кто я есть. Я не могу стать тем, кем прикидываюсь. Может быть, сломанное иногда просто должно оставаться сломанным?»
В своём последнем письме к отцу мать писала: «Ты всегда что-то чинил. Латал, восстанавливал, улучшал. Что ж, строения действительно создаются из стекла, извёстки и кирпичей; но дом возникает из общей мечты. Ты выстроил здание; но у нас никогда не было дома».
Отправив это заключительное письмо, мать поставила крест на данном когда-то обещании. И потом она никогда не забывала об этой могиле.
Письмо девятнадцатое
Сколько живут корни после того, как дерево рухнуло?
Мать выбрала провести остаток жизни в умершем доме, полном праха их погибших надежд; отец выбрал уйти из дома, но он не смог убежать от воспоминаний, наполненных этим прахом.
Их сердца разбились, и боль от разбитого сердца навсегда поселилась в их душах.
Письмо двадцатое
Ей было больно. Боль никогда не оставляла её. Бывали только дни, когда боль усиливалась.
Она могла опуститься на старый деревянный стул и часами наблюдать за тем, как течёт река. Бывало, она выглядывала в окно, качала головой и поворачивалась, как будто собираясь сказать мне что-то, но почти никогда не говорила. А однажды сказала: «Я приставила лестницу не к той стене. Как можно было любить человека, который просто стоял и смотрел, как я гибну?