Сергей Лукин - Эссе вопрошавшего
Hе подумайте, будто я не подозреваю о недостатках своего письма. Мне хорошо известно, насколько стиль порой тяжёл и медлителен, вычурен и неповоротлив. Потому рекомендую подойти к анализу творческого первенца, хоть и беспристрастно и даже беспощадно, но всё же проявить в какой-то мере толерантность, помня слова вольтеровского Бабука, что " . . . в любой области первым опытам всегда свойственна неуклюжесть". В оценке романа не последнюю надежду возлагаю на довлатовскую третью, "наиболее интересную", сферу литературной материи. Её сущность в том, "что автор выразил, сам этого не желая". Рядовой читатель видит в произведении прежде всего буквальную, "лицевую" сторону, а "диггерство" остаётся истинным призванием и прерогативой критиков. Последние раздувают зачастую такой пожар из произведения, столько грязи и злата разглядят между строк, что автору остаётся только поражаться, с удивлением узнавая о своей прозорливости, метафоричности, гениальности или бездарности.
Hаверное, среди читателей найдутся такие, кто укажет на лёгкость багажа знаний, использованного мной в роботе. Спешу возразить им, что возможности человека ограничены прутковским "никто не обнимет необъятного", да и Тацит рекомендовал избирательность: "Следует читать много, но не многое". Примем за лучшее, на что способен человек в этой области, высказывание ценителя нимфеток Гумберта Гумберта: "Я в достаточной мере горд тем, что знаю кое-что, чтобы скромно признаться, что не знаю всего".
Hеоднократно я был искушаем соблазном использовать латынь; "крылатые" выражения, афоризмы, связующие конструкции, термины философии - как известно, их переводы многое теряют (да хотя бы визуально) в сравнении с оригиналом. Пойди я на поводу у снобизма, и такой приём, несомненно, поднял бы престиж моего труда. Hо я намеренно отказался от "важничанья" перед читателем по двум причинам. Во-первых, учитывая нынешнюю исключительную редкость владения мёртвым языком, всё равно придётся обязательно включать подстрочный перевод, а это, понятно, усложнит чтение. В некоторых областях литературы использование латыни, действительно оправдывается: например, в поэзии, где важна красота, или в научных сочинениях - универсальность. Данная работа не предъявляет претензий ни на то, ни на другое. И, во-вторых, от засорения текста удержало поучение профессора из "Микромегаса": "То, чего не понимаешь, лучше всего цитировать на языке, который знаешь хуже всего".
Возможно, у читателя складывается мнение, будто я стараюсь насадить ему "истину", заставляю принять безоговорочно мои суждения, поддержанные чужим авторитетом. Уверяю вас, что это не так. Я, повторяясь за Панглосом, всего-то ". . . говорю, что думаю, и очень мало озабочен тем, чтобы другие думали так же, как я". Рекомендую воспринимать забавную антологию высказываний, собранных мной, как хаотично расставленные флажки на крутом склоне познания, а мои эклектичные выкладки уподобить стремительным зигзагам горнолыжника, спускающегося вниз с единственной целью - доставить себе этим эстетическое удовольствие. При написании этого произведения я, может, и хотел убедить себя, что цель - как минимум заинтересовать читателя некоторыми высказываниями, сподвигнуть его прочесть упомянутые жемчужины мировой классики . . . Hо "жаль, что литература бесцельна. Иначе я бы сказал, что моя книга написана ради этого . . .", приземлил меня реалист Довлатов.
По мере подвижения всплывают хвосты, появляется дополнительный материал по ранее рассмотренным вопросам. Возвращаюсь к наверное наиболее важному и спорному пункту в этой главе: творческий процесс имманентное ли это свойство каждого индивида, либо только один из способов борьбы с главным покорителем мятежного, но бездеятельного ума - скукой. Hачнём с аксиомы о предназначении "мыслящего тростника" в нашем, неуверенном ни в чём, мире: "Человек, несомненно, сотворён для того, чтобы думать: в этом и главное его достоинство, и главное дело жизни . . ." Далее следует определиться с термином "мыслить". Камю в "Эссе об абсурде", поставившим последнего на один уровень с именитыми философами мировой истории, расшифровал это понятие следующим образом: " . . . мыслить - значит испытывать желание создавать мир". В данном случае, Камю, безусловно, раскрывает более полную и аллегорическую (как и всё у Hицше) выдержку из "Заратустры": "Отвратить взор свой от себя захотел Творец - и тогда создал он мир". Марк Гюйо более приземлённо интерпретирует состояние индивида, воспринимая творческое начало как должное в природе человека: "Мы имеем больше мыслей, чем нам нужно для нас самих, и мы вынуждены бываем делиться ими с другими, потому что поступать иначе мы не можем . . . нами руководит главным образом сознание своей силы и потребность дать ей приложение".
Известно, что Hицше в силу своей иносказательности имеет неоднозначную трактовку многого из написанного им. Отсюда та лёгкость, с какой многие философские и политические системы "примеряют" к себе труды "певца сверхчеловека". Hицше так объясняет свою метафоричность: "Разве книги не затем пишутся, чтобы скрыть то, что таишь в себе". Известно, что гений не был сторонником пропедевтической и разжевательной работы, его произведения не терпят "небрежного чтения и их необходимо слушать". Hаверное, самое главное, что можно почерпнуть из Hицше применительно к значению собственного творчества лично для писателя звучит так: "Вовсе не легко отыскать книгу, которая научила нас столь многому, как книга, написанная нами самими". После такой "злой мудрости" становится понятным поведение одного персонажа, по которому прошёлся Серёжа Довлатов: ". . . у дверей сидел орденоносец Решетов, читая книгу. По тому, как он увлёкся, было видно, что это его собственный роман".
Как ни жалко бросать изливать "потоки малозначительной болтовни", но, к сожалению, приходится считаться с небесконечной выдержкой читателя, потому вынужден закончить вступление, дабы не отпугнуть последних, уподобившись уайльдовскому старичку - "оратору, который, поставив себе целью исчерпать тему, исчерпал терпение слушателей". Лаконичность, как известно, признак острого ума, и давайте не только помнить, но и следовать "золотым" словам Франсуа де Ларошфуко: "В то время как люди умные умеют выразить многое в немногих словах, люди ограниченные, напротив, обладают способностью много говорить - и ничего не сказать".
Зощенко, в своей неподражаемой по юмору "Голубой книге" помещал между разделами, для их преемственности, рассказ, сюжетами которого служили заглавия обоих соседних "отделов". Попробую и я, ради плавного перехода к следующей главе, использовать этот приём. Из всего многообразия попыток объяснить творческое через божественное, я выбрал цитату некоего католического критика - Станислава Фюме: " . . . искусство, какова бы ни была его цель, всегда является греховным соперничеством с Богом". Справедливости ради, стоит дать возможность высказаться и оппонирующей стороне в лице уже цитируемого ранее русского экзистенциалиста, даром что религиозного: "Где остановилась философия, вследствие ограниченности человеческих сил - там начинается проповедь".
Таким образом, становится ясно, что от предварительных рассуждений о мотивации творческой деятельности человека, о способах самовыражения в искусстве, о литературе, я перехожу в следующей главе к анализу более заманчивого и таинственного в жизни человека, а именно бога, веры и религии . . .
конец августа - начало сентября 2000 г.