Алесь Жук - Заполненный товарищами берег
«Бацька ў калаўроце» — действительно талантливая повесть, написанная в соответствии с литературными приемами, по законам литературы.
И юмор в ней не издевательства ради, даже не для каких-то там разоблачений и поучений, а от молодости, от переполненности жизнью, когда просто так и самому посмеяться хочется, и других посмешить.
Тем не менее, в повести пробовали выискивать и неуважение к преподавательской интеллигенции, и другие «подтексты» выудить. Правда, до обвинений в очернительстве, как было в свое время с повестью Алексея Кулаковского «Добросельцы», не доходило. Будучи редактором книги «Бацька ў калаўроце», я был свидетелем редактирования повести на уровне главного редактора издательства. Семашкевичу приходилось вычеркивать и слова, и предложения, и абзацы.
После этого Семашкевич недоумевал: что изменилось после его вычеркиваний? Ничего.
Наша литература юмористическим жанром не изобилует, кроме «Запісак Самсона Самасуя» Андрея Мрыя, «Дабрасельцаў» Алексея Кулаковского, «Ніжніх Байдуноў» Янки Брыля я больше повестей и не назову.
«Такія вось паперы», как говорила в самом начале Рыгоровой повести деревенская тетка Марья.
После «Бацькі ў калаўроце» Семашкевич начал писать повесть «Ясень». Написанное заканчивается таким вот абзацем:
«Ранняя ноч... Дажджавеюць і кіпяць маладыя яблынькі за акном».
Это он еще успел увидеть и записать...
Было удивительно теплым начало лета. Молодые листочки на деревьях еще не умели шуметь. После работы я через детский парк имени Горького пошел к Рыгору Семашкевичу. Он был дома один, веселый, радостно возбужденный, в просторной прохладной комнате с настежь распахнутым окном. На столе лежала принесенная женой из издательства корректура его критической книги «Выпрабаванне любоўю». По такому поводу я вызвался сходить за бутылочкой сухого болгарского вина. Он категорически отказался, показал на спинку стула, на которой висела белая рубаха, черный галстук и пиджак.
— У меня завтра защита дипломной.
Я знал, что для Рыгора защита его дипломников — святое дело. Он продолжал добрую традицию филфаковских преподавателей — уважать студентов, тем более начинающих литераторов. Это он попросил меня взять на работу в «ЛіМ» Алеся Письменкова, хорошего хлопца и хорошего поэта, как было сказано.
Мы попили кофе, полюбовались Купаловским сквером.
А назавтра утром — телефонный звонок и глухой голос Ивана Антоновича Брыля:
— Саша, нету Гриши.
Это было непостижимо. Я по-детски спросил:
— Что делать?
— Не знаю.
— Иду к вам.
— Иди.
В той же комнате было так же настежь распахнуто окно, на столе лежала корректура, на стуле висел приготовленный костюм.
Присел на диван рядом с Брылем. Сидели и молчали. Я только что прошел мимо пятен крови на тротуаре. Сидели, кажется, бесконечно долго, старый и молодой. Но сидеть бесконечно было нельзя. Я отважился и сказал:
— Буду вызывать машину.
— Вызывай.
Потом ехали утренним чистым и живым городом на Слуцкое шоссе в больницу скорой помощи за соответствующей справкой. В голове у меня, как выброшенные на берег рыбины, бились почему-то вот эти Рыгоровы строки:
Недзе на Свірскім возеры
Дзікія гусі крычаць.
Скора ўжо, скора возьмецца
Неба іх калыхаць.
Только тридцать семь лет прокричали те гуси Рыгору. Только тридцать семь лет потешило его небо... Неужели и правда, что «тых, з кім дзеліцца неба сакрэтам, маладым забірае зямля»?
И через тридцать лет временами думаю: а может, если бы выпил вина, не пил бы он на ночь снотворное, не полез бы на подоконник курить перед сном и любоваться сквером. Он любил рассказывать об этой своей радости. У него была плохая привычка сидеть на широком подоконнике вдоль оконного проема. А когда он жил в Серебрянке на третьем этаже и мы выходили покурить на балкон, никогда не подходил к ограде, курил, прислонясь к стене. Но кто знает, куда сам качнешься или качнет тебя судьба под этим небом, в котором дикие гуси кричали и будут кричать. И не потому, что дикие, а потому, что время улетать.
Человеку не дано знать свое время.
«Может, мы последние поэты...»
Что есть такой поэт Максим Танк, я, как и все мои ровесники, знал еще в школе. Имя это само собой становилось в ряд классиков, который начинался с Янки Купалы и Якуба Коласа. Естественно, что и представлялся он старцем, седовласым мудрецом, да и балладный лад многих стихотворений — «дрэмле Нарач, наша мора» — располагал к таким ассоциациям.
Поэтому, когда встретил его уже будучи студентом, был немного удивлен, увидев высокого, красивого, еще в силе, улыбчивого мужчину. Было это у входа в редакцию журнала «Полымя» солнечным летним днем. Они шли рядом, Максим Танк и Янка Брыль, в светлых теннисках, шевелюристые, совсем не похожие на классиков, какими казались. Помню его в редакторском кабинете. Тот большой кабинет на Захарова, 19 очень часто представлял собой кают-компанию, в которой собирались не только сотрудники журнала, но и авторы. Веселые комментарии литературной жизни, воспоминания, шутки, анекдоты. Словно и собрались люди не работать, а на посиделки. После, когда и сам начал работать в издательстве и редакциях, понял, что редактура делается за своим рабочим столом дома. А так называемые приемные часы в редакции собирают писателей, чтобы пообщаться, поговорить не только о литературе, но и о жизни, а иногда и «за жизнь»...
В «Полымі» собирались в кабинете Евгения Ивановича, он был душой компании, но застолий у него в кабинете не было. Позже приходилось мне видеть его и в застольях, которые он, человек не пьющий, умел вести легко и красиво, и со стороны могло показаться, что он такой же захмелевший, как и его друзья.
Ежегодно в сентябрьском номере «Полымя» появлялась солидная подборка его стихотворений. Многие из тех стихов уже стали золотым фондом белорусской поэзии. Сентябрь был особым месяцем для Максима Танка: в этом месяце семнадцатого числа он родился и этим же числом произошло освобождение Западной Беларуси. Событие памятное для человека, который работал в коммунистическом подполье, сидел в печально известной тюрьме Лукишки и чудом избежал более страшного наказания, чем тюремный срок...
Получилось так, что через много лет мне пришлось работать секретарем Союза писателей, когда председателем писательской организации был Евгений Иванович. Руководил он не демонстрируя свою власть, не навязывал свое мнение, не доставал советами, но когда его совет был нужен, он был. И кабинет его не пустовал, в нем решались основные рабочие вопросы, но всегда было время для человеческого и человечного разговора с приходившими писателями. У писателей было доверие к Максиму Танку. И у молодых, и у старых, и у тех, судьбы которых сложились очень трудно. Во время работы в ЦК КПБ мне пришлось побывать у Ларисы Гениюш. Многое пережившая, прошедшая сталинские лагеря, Лариса Антоновна жила настороженно, доверяла немногим. И когда я попросил ее отобрать стихи для «Полымя», для «ЛіМа», стихи она отобрала, сложила в папку, но отдала мне со словами: «Папку передать Максиму и пускай он сам распорядится ими». Так было просто и сказано «Максиму», такой Максим был один, объяснять не надо было.
В свое время Иван Петрович Шамякин напечатал в «Полымі» свои воспоминания, которые он писал по памяти, не имея дневниковых записей. И там говорилось, что Якуб Колас имел свой персональный железнодорожный вагон. После того, как воспоминания были напечатаны, в редакцию пришел сын Коласа Данила Константинович и принес свои опровержения по поводу воспоминаний Ивана Петровича, в которых отрицалось наличие персонального вагона, прояснялись другие неточности. Согласно воспоминаниям Ивана Петровича, тем «персональным» вагоном пользовалась белорусская делегация во главе с Якубом Коласом при поездке в Ленинград для укрепления творческих связей белорусских писателей с ленинградскими. Такая поездка действительно состоялась в 1947 году. Ей придавалось большое значение, и поэтому надо было, чтобы Якуб Колас выступил на открытии торжественной встречи в Доме писателей имени Маяковского в Ленинграде, а потом принял участие в большом городском литературном вечере. В состав делегации входили Аркадь Кулешов, Пилип Пестрак, Петрусь Бровка, Максим Танк, Максим Лужанин, Михась Климкович, Степан Майхрович и Павел Ковалев.
Позже я услышал рассказ Максима Танка о той поездке. Действительно, руководством Белорусской железной дороги был дан отдельный вагон для делегации. Вагон в Ленинграде был поставлен на запасные пути и находился в распоряжении писателей. Колас на следующий день после торжественного вечера уехал по своим делам в Москву, а оставшиеся писатели гостили в Ленинграде еще десять дней. Они побывали на Кировском заводе, в Эрмитаже, в Русском музее, в Музее обороны Ленинграда, в шалаше Ленина в Разливе, на могилах И. Е. Репина и Федора Смолячкова, в Петропавловской крепости. А по вечерам в вагоне принимали своих ленинградских друзей. Сотрудничество укреплялось основательно. В один из таких вечеров Пилип Пестрак, уставший и захмелевший, ушел от компании в соседнее купе отдохнуть. Через некоторое время в том купе начали раздаваться громкие хлопки. Веселая компания шутила, что Пилип Семенович сочиняет новые стихи и сам себе аплодирует. Но вскоре появился и сам Пестрак. Его знаменитая лысина была вся в крови. Оказалось, что в темном купе на голову уснувшего Пилипа Семеновича начали падать клопы. Он спросонья хлопал по ним, пока не сообразил, что надо ретироваться. Таким был тот послевоенный «персональный» вагон.