Лев Успенский - Записки старого петербуржца
Но я не был ни разумным, ни взрослым. Мне кто-то сказал – я свято поверил, и в тот самый февральский день не нашел себе более уместного занятия, как с утра отправиться в Лесной. (Может быть, это было уже воскресенье 25-го, но я не уверен: занятий в школах не было тогда и в будние дни.)
Туда-то я и проследовал самым обычным способом – на трамвае "шестерке" до Нижегородской, на 21-м до Спасской в Лесном. И очень быстро убедился, что там действительно есть два участка "наследников Ратькова-Рожнова", но ни о каких дачах я картинах на них и слыхом не слыхано. Нет так нет; я пустился в обратный путь.
И вот тут-то и началась одиссея.
Трамваи стали: в городе началась забастовка. День был ветреный, далеко не теплый, с метелью. Пешком я добрался до Лесного проспекта, где-то у Батениной; это был не нынешний, густо застроенный городской проспект, – это было почти что загородное шоссе, с рельсами по одной стороне, с поземкой, метущей поперек, с занесенными снегом пустырями за канавами. И вот на нем, между Флюговым и Бабуриным переулками, я добрался до спокойно стоявших на путях двух или трех трамвайных вагонов.
Они были пусты: ни вожатых, ни кондукторов; я это видел впервые. Какие-то незадачливые путники вроде меня, грустно посмотрев на них, закрываясь от ветра, брели дальше. Но меня потянуло к вагонам: а нельзя ли их пустить в ход? Я-то – смог бы…
Нет, нельзя: умные вожатые сняли и унесли с собой рукоятки контроллеров и даже малые ключи, которыми включался ток тут же на крышке контроллера справа. Ну что же, ничего не попишешь…
И вдруг, сойдя с площадки переднего вагона, я увидел на панели водопроводчика, с ворчанием тащившего за спиной на ремне деревянный ящик, из которого торчал здоровенный гаечный ключ. Вот-то кстати!
Мы договорились мгновенно. Ему было нужно на Малый Васильевского, мне – на Зверинскую. Мы поднялись на площадку, сначала включили мотор. Ток еще был! Тогда тот же ключ перенесли на главную ось барабана, и, хотя контроллер принял из-за него варварский вид, вагон пошел…
Как только вагон двинулся с места, и – шаг за шагом (я не собирался лихачествовать, да и пожилой мой напарник еще умерял мой пыл) – стал двигаться к городу, за нами погналось множество народу. На каждом шагу мы останавливались, кого-то забирали, кого-то ссаживали… Уже люди висели на подножках. И уже шел спор – куда же нам ехать? Многим надо было через Литейный мост, а нам – мне и водопроводчику – это было совершенно не с руки.
На углу Боткинской чуть не вышло распри: здесь была развилка пути. Но набежали новые попутчики, жаждавшие попасть на Петроградскую, да и вагон-то этот был бесспорно "наш" по праву захвата. Мудрый водопроводчик (я долго помнил его фамилию и адрес) мгновенно сбегал в ближайший двор и принес оттуда ржавый ломик, без которого нам было бы никак не перевести стрелку. Перевели и поехали; и, так же неторопливо, уже к сумеркам, добрались до Тучкова моста. Вести вагон дальше мне не было никакого интереса, и я, под клики всеобщего неодобрения, малодушно смылся.
Вагон так и остался стоять тут, в самом неожиданном месте, на выезде с Большого проспекта на узкую тогдашнюю дамбу Тучкова, прямо против часовни Владимирского собора. Часовня и сейчас стоит там; в ней торгуют цветами.
Я ушел к себе домой, но через двое или трое суток, проходя по этому месту, "своего" трамвая уже не обнаружил. "Угнал" ли его так же, как и я, какой-нибудь другой дилетант или забрала полиция – не знаю. До сих пор поражаюсь: каким образом изо всего этого не вышло для меня какого-нибудь конфуза; почему никто не согнал меня, юнца, с той вагонной площадки еще но пути? А вот – не согнали!
Если прикинуть все это, думаешь: что же удивительного, если во мне с весьма ранних лет к петербургскому трамваю сложилось очень приязненное, почти "родственное", отношение?
Город наш не напрасно с давних лет именовала Северной Пальмирой. Не напрасно Пушкин любил "зимы твоей жестокой недвижный воздух и мороз". Не случайно сохранились до наших дней с XVIII века удивительные описания петербургского неслыханного чуда – Ледяного дома.
Не приходится удивляться, что по-настоящему первый электрический трамвай у нас тоже оказался все-таки не "сухопутным", а "ледовым трамваем". Чтобы рассказать о нем, надо сначала поговорить о питерских зимах начала XX века: во многом, очень во многом они отличались от нынешних.
Уже давно – по моему счету, примерно с 1929 года – мы позабыли о былых "жестоких зимах" Петербурга: они стали намного мягче, чем были тогда – в десятилетия моего детства, отрочества и юности.
Помню, в январе двадцать девятого года я в последний раз, стоя на набережной Васильевского острова, наблюдал зрелище, ранее бывшее довольно обычным. От места стоянки на Неве своим ходом, без всяких буксиров – что могли в этой обстановке буксиры? – уходил в море который-то из наших ледокольных флагманов: то ли "Ермак", то ли "Красин".
Огромный корабль, двигаясь то вперед, то назад, то кормой, то носом, не без труда пробивал себе путь по узкой для его арктических масштабов, закованной в тяжелую зимнюю броню Неве. И невский лед уступал напору богатыря не без мрачного сопротивления. Под давлением чудовищной тяжести судна ледяной покров вспучивался до самых берегов. Слышался грозный гул. Деревянные плашкоуты невских пристаней содрогались и как бы приподнимались у гранитных набережных. Бревна, которыми они были связаны с берегом, скрипели и стонали. Но за кормой ледокола открывалось уже все большее пространство черной воды, все больше ледяного крошева вскипало и ныряло в струе могучих винтов, все дальше и дальше расходились закрайки причудливой "майны".
Много народу стояло рядом со мной на берегу. И все покачивали головами: "Да, вот тебе и – далеко от Арктики… Вот тебе и – у себя дома! А не так-то просто и этот лед разворотить: Нева!"
Невский лед был в те годы большой силой, и я присутствовал при подлинной битве великанов…
В десятых годах питерская зима начиналась в ноябре, тянулась до марта, бывала ровной, крепкой, пробирающей до костей. И температуру мы мерили тогда не медицинским "Цельсием", как сейчас, а суровым, "уличным" "Реомюром". Если ртуть падала до 25 градусов, на пожарных каланчах поднимались на высокие железные развилки круглые кожаные "шары", и это означало, что "дети, в школу собирайтесь" отменяется впредь до… И неудивительно: ведь, чтобы получить из этой цифры наши теперешние градусы, надлежало 25 разделить на 5 и частное умножить на 6. Получится 30 градусов, – уж какая тут "школа"!
На всех уличных перекрестках загорались костры: кое-где – по полной простоте, так сказать, – дикие, бивачного лесного типа; в большинстве же своем – в специальных железных круглых цилиндрических жаровнях на ножках.
Стояла на мостовой такая железная, закоптелая и пережженная, корзина, и вокруг нее с раннего утра (да нередко и всю ночь) темнела небольшая "толпучка": городовой в башлыке, с заиндевевшими усами и бровями, простирающий над огнем длани, "как жрец взыскующий"; дворники, оставившие в сторонке снежные лопаты и метлы; газетчик с ближнего угла. Его занесенные легким сухим снежком "Пинкертоны" и "Газеты-Копейки", притиснутые, чтобы их не раздул ветер, кирпичами и железками, пестрели на каменной ступеньке у входа в еще не открытый с ночи магазин или в угловую табачную лавочку… Отплясывал декабрьское "холодно, братцы, холодно!" извозчик в тулупе – лошаденка его, понурясь, дремала у ближнего фонаря; колотился посиневший нищий (а может быть, не нищий, а золоторотец из "Вяземской лавры", с каким не приведи господь встретиться в темном переулке в другую ночь); около полуночи могла подбежать погреться и какая-нибудь местная Сонечка Мармеладова… Жарко пылали березовые дровишки – "швырок", угли шипели на снегу, под жаровней темнела протаявшая за много дней ямка…
Отколе дровишки? По городу непрерывным потоком двигались ломовики с дровяных складов. Им тоже было не жарко; они все понимали. И каждый ломовик, проезжая мимо такого костра, сбрасывал на общую пользу одно-два звонких, насквозь промерзших, с лупящейся берестой полешка; тем более – городовой стоит! Да и сам "ломовой" соскакивал на три минутки поплясать у костра, потопать валенками, поколотить над огнем друг о друга обшитые грубым холстом или кожей варежки…
Словом, вот как было прохладно:
Заинька под елочкой попрыгивает, Лапочкой об лапочку постукивает: Экие морозцы, прости господи, стоят; Лапочки от холоду совсем свело…
Зимно было в тогдашнем Питере: стужи были не нынешние!
Да и вид улиц был не нынешний. Снег, как теперь, под чистую, – не убирался даже и на Невском. Его и нельзя было убирать: движение-то повсюду было санное, на полозьях; лихачи летели, "бразды пушистые взрывая"… В глубоком снегу, в тяжком инее стояли скверы и сады; Исаакий "в облаченье из литого серебра" сурово, месяцами, смотрел на заваленный снегом город, на белые поля Невы и Невок…