Слава Бродский - Страницы Миллбурнского клуба, 2
В произведениях художественных Запад (на котором Достоевский в общей сложности провел несколько лет) становится праздным Рулетенбургом («Игрок»), местом лечения и успокоения (Швейцария в «Идиоте») или отдыха проигравшихся петербургских шалопаев, вовлеченных в некрасивые истории (Эмс в «Подростке»). С Европой всегда связано что-то несимпатичное, исчерпанное. Достоевский-романист терпеть не может Запад – там живут только русские бездельники и русские неудачники. И живет на Западе сам, неустанно работая, да и, как теперь выяснилось, к когорте неудачников тоже не принадлежа. Но он не любит Запад еще с первой своей поездки. А за что его, спрашивается, любить? Там же нет ничего хорошего, одна страсть к наживе.
Автор «Заметок» проходит мимо гордой самодостаточности швейцарских и итальянских коммун (спустя несколько лет «Идиот» был полностью написан в Швейцарии и Италии, такова ирония истории). Издеваясь над французским буржуа, который больше всего на свете мечтает увидеть море («voir la mer») и так любит «se rouler dans l’herbe» (поваляться на траве), демонстрируя единение с природой, наш едкий наблюдатель вовсе не обращает внимания на совершавшуюся на его глазах революцию в живописи, наступающую эпоху “Dejeneur sur l’herbe” – («Завтрака на траве»), написанного именно в 1862-63 годах.
Вот о французском буржуа, который больше всего любит ездить за город и на отдых к морю, хочется сказать особо, но только после почтительного реверанса в адрес беспощадной критики, которой автор «Записок» подвергает французский бульварный театр. Ни один обозреватель современных российских мыльных опер не написал ничего более точного и уничтожающего. Вывод прост: жанр этот низок, в истории культуры не остается, но умирать не собирается. Да и как могут умереть бесконечные варианты бессмертного сюжета: «Вдруг оказывается, что [герой] вовсе не сирота, а законный сын Ротшильда. Получаются миллионы. Но Гюстав гордо и презрительно отвергает миллионы». Или: «Сесиль, разумеется, по-прежнему без гроша, но только в первом акте; впоследствии же у ней оказывается миллион».
Постойте, вдруг закричит внимательный читатель, я это уже где-то видел, я помню! А как же-с, сказал бы г-н Лебедев, конечно, видели-с. «…Это того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?» И страниц через сто с лишком: «Поздравляю вас, князь! Может быть, тоже миллиона полтора получите, а пожалуй, что и больше. Папушкин был очень богатый купец». Наследство – одно, второе, миллионы, роковые женщины, растление, убийство, – не зря из «Идиота» вышел столь популярный сериал.
Но дело в том, что «Идиот» – не мыльная опера, и не драма Викторьена Сарду, а великая книга, до сих пор еще не прочитанная и не понятая, и к ней можно приложить слова самого Достоевского, сказанные о «Дон-Кихоте»: «Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли … и если б кончилась земля, и спросили там, где-нибудь, людей: "Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?" – то человек мог бы молча подать Дон-Кихота». Или «Идиота».
Заметим, что литературных параллелей между князем Мышкиным и Ламанчским идальго – море разливанное, но не они представляют для нас интерес или, тем более, важность. Гораздо значительнее воздействие, которое эти образы оказали на реальных людей. Порождения буйной фантазии Сервантеса и Достоевского стали объектами конкретного пространства человеческой жизни, звездами с точными координатами, законами передвижения и параметрами излучения. Это не значит, что они поддаются объяснению – феномен-то не природный.
В 1943 году, во фронтовом письме, говоря о смерти своего брата, только что погибшего на Курской дуге, дед автора этих строк упоминает «вопрос Ивана Карамазова» и на собственном опыте свидетельствует, что «подавление темной силы возможно только путем зла». И тут же пишет о том, что недавно ему «подвернулся в руки "Идиот". Я перечитал его дважды и, как мне кажется, многое в нем понял. Понял значение многих тем, затрагиваемых в романе, как развитие одной и главной темы... Почему в "Идиоте" речь идет об эпилепсии? Это связано с темой синтеза, гармонии, которой посвящен весь роман. Мышкин задуман: свет, гармония, синтез "настигают" как результат болезни, припадка, т.е. этот высший момент жизни духа является следствием болезни, следствием "низкого", "животного", "материального" состояния. Но что из того? Важно, что синтез все-таки наступает».
Важно, пишет офицер Красной Армии 1943 года, что синтез все-таки наступает. Сто пятьдесят лет назад, работая над «Заметками», Достоевский находит неожиданную формулу, много более важную, нежели его свидетельства о Европе: «Напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно надо стать личностью, даже гораздо в высочайшей степени, чем та, которая теперь определилась на Западе. Самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы… Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может и сделать другого,… как отдать [себя] всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями». Именно эти слова давно рассматриваются, как момент возникновения образа князя Мышкина.
Только вот что добавляет такой непрозорливый Федор Михайлович: «Беда иметь при этом случае хоть какой-нибудь самый малейший расчет в пользу собственной выгоды». И тут же замечает, что «сделать [этого] никак нельзя» иначе, как «бессознательно», «инстинктивно», когда каждая личность добровольно откажется от каких-то своих прав в пользу общины, а община, наоборот, их не примет, говоря: «Возьми же все и от нас. Мы всеми силами будем стараться, чтоб у тебя было как можно больше личной свободы… Никаких врагов, ни людей, ни природы теперь не бойся».
«Эка ведь, в самом деле, утопия, господа!» – присовокупляет еще классик, думая, что тут-то он точно уел российских позитивистов (и иноземных тож), не подозревая, что только что изложил идеал любого разумного общества, тот самый, на пути к которому Запад в последние двести с лишком лет продвинулся ближе, чем любая другая земная цивилизация.
И не увидеть ему, из полуторастолетнего далека, как первым признаком того, что российское общество сделало сколько-нибудь уверенный шаг на том же самом длительном пути, будет желание мало-мальски зарабатывающего соотечественника Федора Михайловича немного se rouler dans l’herbe, ну а также, естественно, съездить к морю. Свобода личности удивительным образом наступает после валяния на траве, а не наоборот, такие, понимаете ли, правила подлунного бытия.
Хотя не так все гладко. Автор «Заметок» откуда-то знает, что московские персонажи после бала у Фамусова обязательно отправляются на закат. «Любят у нас Запад, любят, и, в крайнем случае, как дойдет до точки (курсив мой – П. И.), все туда едут… Поколение Чацких обоего пола размножилось там, подобно песку морскому, и даже не одних Чацких: ведь из Москвы туда они все поехали. Сколько там теперь Репетиловых, сколько Скалозубов, уже выслужившихся и отправленных к водам за негодностью… Одного Молчалина нет: он распорядился иначе и остался дома, он один только и остался дома (курсив мой – П. И.). Он посвятил себя отечеству, так сказать, родине… Фамусова он и в переднюю теперь к себе не пустит».
Ах, какая музыка для современного читателя, ни слова мимо цели – и ведь это пишет русский консерватор! Посещает крамольная мысль: может, русскому, да и всякому писателю, надобно писать только о предметах, которые он знает, и тогда настанет литературный рай?
Зачем ему Запад, зачем Федору Михайловичу Европа, которую он не любит, даже когда в ней живет? Которую не замечает, считает небылью, наваждением. И себя в ней – тоже не любит.
«И все это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия… помяните мое слово, сами увидите!». – Достоевский напишет последние строки «Идиота» 29 января 1869 года во Флоренции. По ту сторону Старого Моста, у дороги к особняку Питти, в городе, по словам поэта, «славном не меньше тех же Афин», который создал половину западной культуры и которого великий писатель западной же (но и русской тоже!) цивилизации предпочел не заметить, а точнее, не мог заметить, связанный каторжной работой («уж год почти, как пишу 3½ листа каждый месяц»), завершенной отправкой последнего фрагмента романа в «Русский вестник» с обыкновенным для него опозданием.
Цивилизация же не поставила это автору в упрек, а перевела его книги сначала на французский (для увеселения тех самых bourgeois, которые так любят voir la mer, а заодно почитать на пляже увесистый русский роман), потом на остальные языки континента, а еще спустя некоторое время повесила во Флоренции небольшой памятный знак на итальянском наречии (значит, для своих). Дескать, в этих местах (точнее, а здешних окрестностях, «questi pressi» – похоже, дом не сохранился, да и знает ли кто, где была эта съемная квартира?) Федор Михайлович Достоевский на рубеже 1868 – 1869 годов закончил роман «Идиот». Но водрузят сию табличку все-таки не где-нибудь, а на самой главной улице южного берега Арно, которую не может миновать ни один любознательный турист, американец, европеец, китаец или русский. Кстати, в травелоге 1862 года про итальянцев нет ни одного дурного слова. Но проверяли ли это во флорентийской мэрии? Макиавелли обязательно проверил и одобрил бы земляков. Старик знал силу слов и знал, когда они становятся поступками.