Даниэль Пеннак - Дневник одного тела
Кто вас так? – спрашивает Томассен, когда я усаживаюсь за свой рабочий стол. Опухшая ноздря с торчащей из нее окровавленной ватой и заплывший глаз наводят на мысль о допросе с пристрастием. Поскольку вторая ноздря у меня тоже закупорена – из-за того, что первая давит на перегородку, – я дышу с открытым ртом, отчего губы у меня сохнут и я могу изъясняться лишь с дикцией пьяного в стельку забулдыги. Томассен охотно отправил бы меня домой (не столько из сострадания, сколько из соображений личной гигиены), но у нас встреча с австрийцами, и нам нельзя «подвергать этот контракт риску». Увы, когда я нагибаюсь, чтобы поцеловать затянутую в перчатку руку баронессы фон Тратнер, жены министра (по имени Герда), вата вываливается у меня из носа, и я забрызгиваю хлынувшей оттуда же кровью венецианское кружево, поставив вышеозначенный контракт под угрозу. Verzeihen Sie bitte, Baronin! [11]
* * *
27 лет, 5 месяцев, 13 дней
Пятница, 23 марта 1951 года
Светлая седмица. Свадебное путешествие. Мона говорит, что Венеция, в которой столько всего можно увидеть, – рай для слепых. Здесь и без глаз можно почувствовать себя абсолютно зрячим. Эта столица тишины – в высшей степени звучный город. Здесь все обращено к слуху: унылое шарканье туристов и решительный стук венецианских каблучков, вспархивание голубей на площадях и мяуканье чаек, особый зов базаров – цветочных, рыбных, фруктовых, развалов старьевщиков, – колокольчик вапоретти , стаккато отбойных молотков, венецианский говор – не такой ритмичный, более лагунный, чем остальные итальянские диалекты. Канареджо звучит совсем не так, как Дзатере, каждая улица, каждая площадь имеет свое звучание. Венеция – это оркестр, утверждает Мона, она заставляет меня узнавать наши маршруты на слух, закрыв глаза и положив руку ей на плечо, и берет с меня обещание, что, если один из нас когда-нибудь потеряет зрение, другой переселится вместе с ним сюда, в Венецию. И в довершение всего, благодаря «большой воде» мы можем тут расхаживать по лужам.
* * *
27 лет, 5 месяцев, 14 дней
Суббота, 24 марта 1951 года
Вчера – Венеция на слух, сегодня – Венеция на нюх, и опять с закрытыми глазами. Представь себе, что ты – слепой и глухой, говорит Мона, и вот, чтобы не потеряться, ты должен уметь распознавать эти сестьери [12] по запаху. Ну, нюхай: Риальто пахнет рыбой, окрестности Сан-Марко – дорогой кожей, Арсенал – канатами и смолой, утверждает Мона, чье обоняние восходит к двенадцатому веку. Я начинаю ныть, что неплохо было бы все же побывать в музее, а то и в двух, на что Мона возражает, что музеи есть в книгах, то есть у нас дома.
* * *
27 лет, 5 месяцев, 16 дней
Понедельник, 26 марта 1951 года
Венеция – единственный город в мире, где можно заниматься любовью, прислонившись спинами к домам – каждый к своему.
* * *
27 лет, 7 месяцев, 9 дней
Суббота, 19 мая 1951 года
Глядя, как Этьен любуется своим отражением, я вдруг понимаю, что сам никогда по-настоящему не смотрел на себя в зеркало. Никаких невинно-нарциссических взглядов, никаких кокетливых самоосмотров, никаких наслаждений собственным образом. Пользуясь зеркалом, я всегда ограничивался его основными функциями. Учетной – когда подростком проверял, глядясь в него, как развивается моя мускулатура, одевательной – когда мне надо подобрать подходящие галстук, рубашку и пиджак, и «бдительной» – когда я бреюсь утром и смотрюсь, чтобы не порезаться. А вот общее созерцание собственной персоны меня не увлекает. Я не пытаюсь проникнуть внутрь зеркала. (Может, из страха, что не выберусь обратно?) Вот Этьен разглядывает себя по-настоящему, он погружается в свое отражение – как все люди. Я – нет. Части моего тела образуют целое, но ничего не говорят обо мне самом. Короче говоря, я никогда не смотрелся в зеркало. И это – не целомудрие, это скорее отстраненность, некая несократимая дистанция, которую и призван сократить этот дневник. Что-то в моем отражении по-прежнему остается мне чужим. До такой степени, что я, бывает, даже вздрагиваю, неожиданно встретившись с собою в витрине магазина. Кто это?! Спокойно, ничего страшного, это – всего лишь ты. С самого детства мне требуется время, чтобы узнать самого себя, и мне так и не удалось его наверстать. Вместо отражения я предпочитаю доверяться взгляду Моны. Ну как? Отлично, ты безупречен. Или Этьена – когда собираюсь на митинг. Ну как? Отлично, бабы в обморок не попадают, но поддержка тебе обеспечена.
* * *
27 лет, 7 месяцев, 10 дней
Воскресенье, 20 мая 1951 года
В сущности, сейчас мне было бы трудно сказать, на что я похож .
* * *
28 лет, 3 дня
Суббота, 13 октября 1951 года
Я думал, что еще в детстве победил страх высоты, но я по-прежнему чувствую его, стоит подойти к краю бездны, – вот он, притаился где-то в яичках. И значит, опять предстоит битва. Вчера я снова испытал это на утесах в Этрета. Почему страх высоты проявляется у меня прежде всего вот таким спазмом яичек? А как у других? Так же? Что касается меня, то в такие моменты мои яйца становятся неким центром, из которого страх мощными струями распространяется повсюду – кверху и книзу. Как будто они берут на себя функцию сердца, проталкивая по венам потоки песка, которые шершавят сосуды, руки, ноги, все тело. Взрыв двух мешков с песком. Когда-то я впадал от этого в ступор.
* * *
28 лет, 4 дня
Воскресенье, 14 октября 1951 года
Спросил у Моны насчет яичников: отвечают ли они вот так же за страх высоты. Она сказала, что нет. Зато мои яички снова сжались, когда я увидел, как она подходит к краю утеса. У меня закружилась голова за нее. Это что же: яйца способны на сопереживание?
Во время этих экспериментов мне вспомнилась история про человека, который свалился с утеса. Он оступился, поскользнулся на каменистой осыпи и, потеряв равновесие, упал с обрыва. Его друзья заорали от ужаса, а ему самому уже не было страшно. Он утверждал, что страх покинул его в ту самую секунду, когда ему стало ясно, что это конец. И потом он всю жизнь вспоминал об этом миге утраты надежды как о высшем блаженстве. Спасла его крона дерева. И вместе с надеждой, что его спасут, вернулся и страх.
* * *
28 лет, 1 месяц, 3 дня
Вторник, 13 ноября 1951 года
Выходим из-за стола после обеда в столовой. Мартино потихоньку рыгает, прикрыв рот кулаком. Я в очередной раз отмечаю, что чужое рыгание, открывающее мне прямой доступ к пищеварительным процессам, происходящим в чужом желудке, для меня неприятнее, чем чужие газы, запах которых мне кажется не таким личным, более общим. Иными словами, я чувствую себя более бестактным , когда обоняю чужое рыгание, чем когда нюхаю чужие газы.
* * *
28 лет, 2 месяца, 17 дней
Четверг, 27 декабря 1951 года
Рождение Брюно. У нас родился ребенок. Поселился в нашем доме, как будто жил тут всегда! У меня даже голос пропал. Знакомый ступор, и причиной ему – мой сын.
* * *
28 лет, 3 месяца, 17 дней
Воскресенье, 27 января 1952 года
Стать отцом – это все равно что сделаться безруким. Вот уже месяц, как у меня одна рука – другая носит Брюно. Вдруг раз – и однорукий. К этому привыкаешь.
* * *
28 лет, 7 месяцев, 23 дня
Понедельник, 2 июня 1952 года
Проснулся со сдавленным горлом, прерывисто дыша, в груди тесно, зубы стиснуты, настроение жуткое без особых на то причин. Мама называла это: Быть во мраке. Оставь меня в покое, не видишь – я во мраке! Сколько раз слышал я от нее эту фразу, хотя не делал ничего такого – просто жил рядом с ней послушным мальчиком. Сдвинутые брови, темный взгляд (голубых глаз) – ее лицо, если можно так выразиться, как будто злобно взирало изнутри на само себя, не заботясь о том, как оно выглядит снаружи. В таких случаях я спрашивал Додо: Ну, что ты там еще сделал маме?
* * *
28 лет, 7 месяцев, 25 дней
Среда, 4 июня 1952 года
Одно из самых странных проявлений моего «мрака» – навязчивая привычка кусать внутреннюю сторону нижней губы. Это у меня с раннего детства. Каждый раз я решаю, что больше никогда не буду этого делать, но при каждом очередном приступе вновь с педантичной жестокостью предаюсь самоистязанию. При первых симптомах «мрака» внутренняя поверхность губы словно теряет чувствительность, и мои премоляры начинают развлекаться, отрывая от нее клочки якобы омертвелой кожи. Все это – совершенно безболезненно, как будто снимаешь шкурку с плода. Потом какое-то время с этими «очистками» поигрывают резцы, а после я их проглатываю. Это самоедство продолжается до тех пор, пока зубы не доберутся до более глубоких слоев, где плоть становится чувствительной к укусам. И тут появляется первая боль и первая кровь. Пора остановиться. Но страшно хочется еще поковыряться в этой ранке. И я то углубляю ее новыми покусываниями, ужесточая пытку до того, что на глаза наворачиваются слезы, то сосательными движениями давлю на раненую губу, выдавливая из нее кровь. Дальше по правилам игры я должен носовым платком или тыльной стороной ладони проверить качество этой крови – достаточно ли она красная. Вот таким странным самоистязанием занимается с детства тип, который, вообще-то, вовсе не склонен к мазохизму. Потом я буду долго – пока не зарубцуется ранка – проклинать себя за эту глупость с затаенным страхом, что переступил-таки черту и что теперь эта некогда вожделенная плоть никогда не заживет. Истерический ритуал с суицидальной составляющей. А когда же это началось? Когда у меня стали выпадать молочные зубы?