Леонид Гроссман - Бархатный диктатор (сборник)
– За этим театральным кортежем ждешь картонного мертвеца, – замечает Палеологу секретарь французского посольства Мельхиор де Вогюэ.
В день погребения собор пылал огнями. Императорские регалии на горностае и малиновом бархате напоминали грозные образы и возрождали страшные события из истории государства Российского. Сибирская корона малолетнего Иоанна Алексеевича и польская императрицы Анны словно хранили предания кровавых интриг петербургского барокко; грузинская – императора Павла напоминала о первом мартовском цареубийстве; таврическая наподобие шапки Мономаха венчала ужасающий лик Петра после казней, военных разгромов и смертоносных строек. На золотых подушках с серебряными кистями вспыхивали ордена и медали всех империй и королевств, вырывая из чужеземного прошлого легенды и мифы, военные бюллетени, исторические анекдоты и политические биографии: персидский орден Льва и солнца, испанский – Золотого руна, великобританский – Подвязки, ганноверский – Гвельфов, французский – Святого Духа, португальский – Христа невидимо развертывали старинные притчи, сказания и реляции. Мусульманский Восток и католическая Европа переливали лучами и красками в геральдических изображениях целого бестиария орлов и львов, соколов, слонов и носорогов рядом с эмалевыми миниатюрами знаменитых воителей и безвестных подвижников внутри крестов, звезд, комет и солнц.
Отпевание закончено. Военные и сановники медленно подымаются под гигантский балдахин на ступени высокого катафалка. Красный тюль окутывает голову мертвеца, слегка скрывая раны и ссадины на посиневшем лице. Подготовленное знаменитыми хирургами и подкрашенное придворными куаферами, оно и под вуалью выступает страшной маской в рассеянном свете бесчисленных свечей. Нижняя часть тела перекрыта пышной пурпурной мантией.
Рыцарской поступью всходят на верхний уступ катафалка принц Уэльский Эдуард и кронпринц германский Фридрих.
Наступает очередь дипломатического корпуса. Послы со своим персоналом приближаются к раскрытому гробу. Но в этот момент главный церемониймейстер князь Ливен подает им знак остановиться и поворачивается к ризнице.
Из глубины церкви показывается министр двора Адлерберг, поддерживающий молодую женщину под длинной креповой вуалью.
Она подымается неверными шагами по ступеням катафалка и, отбрасывая черную завесу, выполняет последний погребальный обряд. Парадная толпа в глубоком безмолвии любуется тонким лицом с газельими глазами и бронзовыми прядями под густым крепом.
«Из всех впечатлений о моем пребывании в России, – записал через сорок лет Палеолог, – наиболее ярко сохранилось у меня в памяти мимолетное появление в крепостном соборе княгини Юрьевской».
Внешность морганатической супруги Александра Второго, поразившая царя еще в облике десятилетней девочки, оказала на молодого парижанина впечатление более сильное, чем весь императорский Петербург с нарядным великолепием его траура и блеском военных парадов перед новым всероссийским самодержцем.
Кандидат в министры
Юноша спросил у святого мудреца Джиафара:
– Учитель, что такое жизнь?
Хаджи молча отвернул грязный рукав своего рубища и показал ему отвратительную язву, разъедающую его руку.
А в это время гремели соловьи, и вся Севилья была наполнена благоуханием роз.
В. Гаршин
«Муравьевы делятся на тех, которых вешают, и на тех, которые вешают», – определил судьбу своего рода знаменитый усмиритель польского восстания, заклейменный историческим прозвищем «Муравьева-вешателя».
Молодой его родственник, товарищ прокурора и доцент по кафедре уголовного судопроизводства Николай Валерьянович Муравьев твердо решил избежать участь злополучных членов своей фамилии и безусловно примкнуть к ее благоденствующей половине, хотя бы ценою службы для эшафота.
Последнее, впрочем, нисколько не смущало его. Прокуратуру считал он своим призванием. Было известно, что блестящий юрист был в жизни сух и даже жесток: говорили, что вогнал в могилу отца грубым требованием у него отчета в распоряжении наследством, оставленным знаменитым дядюшкой графом Муравьевым-Амурским. Был прямолинеен, строг, настойчив, неумолим. В обвинениях и карах видел личную цель и стремился к ней с нервною страстностью. Обвинительный исход громких процессов считал делом чести; оправдания переживал как тяжелый удар, почти как болезнь. Из предков больше всех уважал Муравьева-Виленского: сотни виселиц, тысячи сосланных. С ненавистью вспоминал своих крамольных родственников – Муравьевых-Апостолов, Михаила Бакунина. Охотно сообщал сослуживцам и ближайшим начальникам, что в гербе его рода – меч и черный орел. Был сторонником сильной и грозной власти, пронизывающей все отправления жизни в стране.
С кафедры учил своих слушателей: «Суд должен быть прежде всего верноподданным проводником самодержавной воли монарха». – «А как узнать ее в делах с сомнительной виновностью?» – раздался как-то вопрос с одной из студенческих скамей. – «Неколебимо карать всех, посягающих на достоинство правительственной власти – вот безошибочное толкование монаршей воли». – «Но так ведь можно засудить и ни в чем не повинных», – с намеренной наивностью возразил слушатель. Доцент строго прищурил свои узкие, чуть раскосые, «муравьевские» глаза: «Подобными расспросами вы уже невидимо колеблете государственный порядок». – «А раз вы, как товарищ прокурора, не предаете меня за, это суду, – с серьезнейшей миной возразил студент, – то тем самым вы, очевидно, нарушаете самодержавную волю монарха».
Лектор молча проглотил неслыханную дерзость, поняв, что имеет дело с нигилистом. Ограничился извещением инспектора студентов.
Прокурорскую деятельность Муравьев считал наиболее отвечающей своим крупным ораторским данным. Уверенный в своих средствах, он вводил новый тон в государственное красноречие. В традициях русской обвинительной кафедры было строгое и холодное изложение фактов, сухая и бесстрастная система доказательств, ледяная и четкая цепь умозаключений. Пафос и лирику, страстность и драматизм, образ и эмоцию представители стоячей магистратуры в новых судебных учреждениях с ироническим пренебрежением предоставляли адвокатам, наемным судейским словесникам, ловцам гонораров, ремесленникам и жонглерам закона. Себе же они оставляли только логику и сарказм.
И вот молодой Муравьев вопреки традиции решил ввести художественные приемы знаменитых криминалистов в прокурорскую речь. Всех этих светил защиты – Урусовых, Спасовичей, Куперников – он решил поражать их же собственным оружием. Творческий пафос, изобразительный дар, остроумные реплики? Так этим же будет блистать и обвинение. Николай Валерьянович в высокой степени развил в себе способность к картинности в изображении преступления, к драматизму в характеристике подсудимых, к афористической формулировке выводов и увлекательной страстности заключений. Нет красноречия, если нет восхищения слушателей! И вся эта артистичность словесной лепки получала тем большую силу и действенность, что речь его строилась по строжайшим правилам риторики, заранее продумывалась во всех подробностях, планировалась с тщательностью чертежа и расчислялась по точным параграфам уголовного кодекса.
– Молодой Муравьев принадлежал к тому поколению русских судейских чиновников, которое пришло на смену первому призыву либеральных реформаторов шестидесятых годов. Программа его предполагала возврат к монархической диктатуре Николая Первого и реставрацию дворянских прав и преимуществ во всей их «екатерининской» цельности.
Мой предок Радша службой бранной
Святому Невскому служил,
– любил цитировать знаменитую родословную Николай Валерьянович на том основании, что Муравьевы, как и Пушкины, происходили «от мужа честна именем Радша». При этом второй стих особенно и многозначительно акцентировался.
Не имея призвания к «службе бранной», поздний потомок Радши решил посвятить себя высшей политике.
Весьма рано Николай Валерьянович стал оставлять свою ученую и судебную работу для поручений государственного характера. Недавно был он командирован в Париж с важнейшей секретной миссией: во что бы то ни стало добиться французского правительства выдачи крупного террориста Льва Гартмана, организовавшего под Москвою осенью 1879 года покушение на царский поезд. Государственный преступник скрылся за границу, но был опознан и арестован в Париже. Молодой Муравьев напряг все усилия, чтобы вырвать из французских тюрем новую жертву для петербургских виселиц. «Право убежища – это право укрывательства и безнаказанности убийц», – убеждал он республиканских министров. Правительство Жюля Греви колебалось. Слишком важно было, при откровенных вожделениях Бисмарка, сохранить дружбу России. Но левая печать подняла энергичную кампанию в защиту неприкосновенности эмигрантов. Престарелый Виктор Гюго выступил на защиту заключенного. Гартман был освобожден. Товарищ прокурора Муравьев безнадежно проиграл свою первую политическую ставку.