Место - Горенштейн Фридрих Наумович
В городе этом я оказался проездом и, выйдя на знакомую, малоизменившуюся вокзальную площадь с той снисходительной сатирической улыбкой, с которой мы обычно смеемся над своим прошлым (если, разумеется, мы над ним не плачем), решил над этим прошлым уж вдоволь натешиться и прервать свою поездку часа на четыре-пять. Но по железнодорожному расписанию оказалось, что прервать поездку можно либо на час, либо на семь. Разумеется, то и другое с минутами. Таким образом, я опять, спустя столько лет, стал в этом городе бездомным и, побродив часа два по его по-прежнему тревожным и неуютным для меня улицам, устал, промок и продрог. Сатирическая улыбка, с которой я пришел из нынешней моей жизни в прошлую, исчезла с моего лица, и прошлое перестало быть прошлым. Январская оттепель, столь нередкая в этом городе, залила его улицы холодной бурой жижей. Добротные зимние ботинки мои разбухли, а шерстяные носки, пригодные для сухих русских морозов, налились мокрым холодом, тогда как жарящее по-южному с голубого неба солнце вдвое-втрое утяжелило шубу, давившую мне на плечи. Я, давно отвыкший от физического труда, был весь в поту и волок эту ленинградскую северную шубу и меховую северную шапку, как грузчик, тяжело дыша и меся южный, тающий снег модными, разбухшими, ставшими некрасивыми ботинками, которые так же точно терзали мои ступни, как некогда дешевые, холодные туфли, которые я носил в период моей борьбы за койко-место и которые я сам зашивал цыганской толстой иглой. Опять я был лишен в этом городе места на целых семь часов, хоть и по собственной инициативе, и опять я анализировал, рассчитывал и искал. Можно бы было пойти в кино и там передохнуть и подсохнуть. Или поехать на вокзал, засесть в зале ожидания с газетами и тем самым отказаться от бессмысленного и ныне мне совершенно ненужного противоборства с этим городом. Тем более что главную свою задачу я осуществил и в первый же час пребывания в этом городе посетил общежитие Жилстроя, кстати, расположенное неподалеку от вокзала. Причем посетил еще в состоянии бодром, здоровом и со снисходительной сатирической улыбкой. С этой таинственной улыбкой входил я в знакомые магазины, где некогда покупал хлеб, борщевой соус для бутербродов и карамель к кипятку. С этой улыбкой смотрел я на знакомые дома, знакомые заборы, знакомые вывески, даже знакомые деревья, прочно и безразлично простоявшие столько лет без меня, и в самые адские для меня минуты, вдали отсюда, когда мне казалось, что прошлый мир давно рассыпался в прах, они стояли здесь так же прочно и безразлично. Множество же новых домов, здесь за годы моего отсутствия выросшие и даже успевшие уже состариться, также не вносили подлинной новизны, поскольку дома эти со стеклянными витрина-ми, лоджиями и облицовочной плитой или сделанные из блоков были знакомы мне по другим местам и как будто пришли сюда со мной из нынешней моей жизни. На эти дома я вовсе внимания не обращал, как на надоевшие нынешние лица, а искал лица, которые мог бы узнать и которые могли бы узнать меня. Конечно, я понимал, что меня здесь попросту не знают, но мне казалось, что меня не узнают, я же узнаю, если не людей, то дома, вывески и деревья, и это «инкогнито» возвы-шает меня над всем здесь сущим. И в этом «инкогнито» моя месть всему здесь сущему. Впрочем, один раз меня действительно не узнали. Поскольку в городке Жилстроя три одинаковых строения из шлакоблоков в два этажа, я несколько минут колебался и прикидывал, в котором же из них я боролся за койко-место. Один, стоящий пониже и в глубине, где располагалась жилконтора, средо-точие главных моих гонителей, сразу отпал. Осталось два: по левую и правую руку от стоящего напротив кирпичного пятиэтажного корпуса сантехников. Прикинув, я определил, что строение, дававшее мне пристанище в течение этих странных лет, предшествовавших моей политической деятельности, расположено по правую руку. Двухэтажные шлакоблочные домики эти, выкрашен-ные в какой-то оранжево-кирпичный цвет, ничуть не изменились. Только зачем-то сняли балконы, и с двух сторон видны были симметричные темные следы на стенах у окон второго этажа.
Войдя в дверь, я увидел постаревшее, морщинистое лицо Дарьи Павловны, «кошкиной матери», дежурной. Она тоже, как знакомые дома, вывески и деревья, просуществовала здесь просто и безразлично ко всему, что случилось со мной. Кошки, правда, рядом с ней не было, и столик ее стоял теперь не у входа, перед камерой хранения, а у лестницы на второй этаж. Это, наряду с морщинами, было единственным изменением, внесенным судьбой в данную, непоколебимую прочность, прочность, которой могли бы позавидовать даже одноклеточные, размножающиеся делением.
— Вам куда? — спросила Дарья Павловна, глянув на мою шубу.
Я не ответил, начав подниматься по лестнице на второй этаж.
— Интересно, — сказала она, но без особого вызова, очевидно, пасуя перед моей шубой, и я слышал, как она поднялась и идет за мной молча.
На втором этаже незнакомая уборщица мыла пол знакомым способом, окуная намотанную на швабру тряпку в ведро. Я ткнул дверь своей комнаты, где боролся за койко-место. Дверь была заперта.
— Там нет никого, — сказала уборщица.
Тогда я ткнул дверь комнаты, где когда-то жил Григоренко и куда я мечтал перебраться. Она тоже была заперта. Вообще было утро, начало рабочего дня, и общежитие пустовало.
— Он кого-то ищет, — сказала Дарья Павловна уборщице. Ко мне она больше не обращалась.
— Григоренко здесь живет? — спросил я не у Дарьи Павловны, а у незнакомой уборщицы.
— Давно уехал, — сказала Дарья Павловна. — Много лет как уехал… Где-то квартиру дали…
Я спустился вниз и пошел прочь, меся мокрый снег разбухшими ботинками. Я уже начал уставать, но еще не потерял величия, вызванного моей шубой и моим «инкогнито». Поэтому я продолжал на все смотреть сатирически и, заметив у входа на знакомом кладбище одноэтажный домик с надписью «Кладбищенский оркестр», подошел к нему. На скамейке перед домиком сидел музыкант и играл на трубе, очевидно, репетируя похоронные мелодии.
— А что, — спросил я рыжего парня, шофера кладбищенского похоронного автобуса, стоявшего перед воротами кладбища, — разве нужны репетиции, чтоб сыграть похоронный марш?
— Обязательно, — всерьез ответил шофер, не понявший сарказма, — иначе будет халтура… Стакан заложит, и пошел дудеть…
— Значит, покойники обижаются? — спросил я.
Тут уж шофер понял сарказм, посмотрел на меня и засмеялся.
— Чего это они обижаются? — сказал он.
Я кивнул ему и пошел, довольный собой и тем, как легко я перешагнул через свое прошлое. Я пошел вниз пешком по знакомой крутой улице, мимо знакомой школы милиции на площади. Ранее на площади этой была конечная остановка трамвая. Теперь трамвайную линию продлили, и, может быть, поэтому трамваи шли всплошную переполненные. Справа от меня стояли дома новые, но состарившиеся, с полинявшей краской, с облупившейся штукатуркой. Слева стояли дома моего прошлого, непоколебимые и прочные, словно не построенные, а выросшие из земли. Я испытывал странное чувство, точно мне рукой удалось прикоснуться и пощупать одно из основных абстрактных понятий философов — время. Бестелесная абстракция приобрела вес, цвет и объем, она была сложена из прочных строительных материалов. Я понял, что можно состариться в одном и том же времени, можно вернуться во времени, отрезав целые прожитые годы, как отрезают портные лишний кусок и скрепляют в единое целое оба оставшиеся конца. От этих мыслей я и начал уставать, потерял величие, утратил сатирическую улыбку и поволок свою шубу по грязной, мокрой улице, как грузчик, потея и не глядя более по сторонам. Опять мне надо было в течение пяти часов бороться с этим городом, с моей традиционной в нем бездомностью, искать способ, как обмануть этот город и найти место, где я мог бы посидеть, отдохнуть и обсушиться. В кино я пойти не мог, во-первых, потому что кино меня последнее время раздражает, во-вторых, потому что сидеть там в шубе будет невыносимо. Лучшим местом в таком случае является общепит. Но шуба моя не позволяла мне посетить столовую или кафе, к тому ж переполненные и нечистые. Поэтому я разыскал ресторан и, освободившись от шубы, сняв ее на вешалке, рассчитывал посидеть часочек в тепле за крахмальной скатертью. К несчастью, обслужили меня быстро, ресторан был полупустым, и, съев дорогой, невкусный обед, я вынужден был опять, напялив шубу, стать бездомным. Особенно истерзала меня главная улица города, мокрая, шумная, переполненная молодыми женщинами с южными хищными взглядами. В магазине «Мясо», куда я вошел погреться, было почему-то пусто и три продавца спорили о валюте и золоте. У лавки букинистов со всех сторон ко мне бросилась толпа алчных перекупщиков (буквально толпа, человек пятнадцать), бросилась, думая, что в сумке у меня книги. Устав, я всегда перестаю себе нравиться и испытываю недовольство по своему адресу. Пребывая в подобном состоянии ссоры с самим собой и внутреннего препирательства, я никак не мог решить, посетить ли мне крытый городской рынок под стеклянной выпуклой крышей, старинный, похожий на вокзал, рынок, куда я еще в детстве ходил с матерью и который часто посещал для созерцания, будучи отщепенцем. Посетить ли мне этот рынок, продолжая свой замысел возврата в прошлое, или махнуть на этот замысел рукой, уехать в зал ожидания вокзала, накупить газет и сесть наконец надолго, занять место и сидеть, не давая более этой нагретой шубе и холодным ботинкам так мучить себя. Физических сил у меня было уже немного, но все-таки они еще были, и я вошел на рынок. Зимой, когда нет ни овощей, ни фруктов, самый богатый и цвету-щий отдел любого рынка это, конечно, мясной. Направившись к мясному отделу, ко множеству цветущих мясных туш на крюках и сочных кусков на мраморных прилавках, я заметил, как из бокового входа (на рынок можно войти не только с главной улицы, но и с боковых улочек), как из бокового входа вошел парень примерно моих лет, упитанный, с намечающимся подбородком. Я поверил, что этот парень Григоренко, раньше, чем понял это. Против того, что это Григоренко, говорила, во-первых, нелепость самой встречи, затем подбородочек, упитанность бати, отца семейства, ну и кроме того, когда от человека отвыкаешь, то естественно можешь спутать его с кем-либо другим, чем-то отдаленно напоминающим. Тем более внешность у Григоренко была усредненная, не выдающаяся, людей с подобными внешностями немало среди юго-западного славянства. И все-таки я поверил, что это Григоренко. Поверил, но еще не убедился. Отойдя в сторону к прилавку, где торговали связками лука, я наблюдал издали. Парень подошел к мясному отделу и начал копаться в обрезках мяса, очевидно, торгуясь с продавцом. Нет, это был, пожалуй, Григоренко. В руках он держал потертый портфель, в котором обычно небогатые интеллигенты носят бумаги и книги. Договорившись с продавцом о цене, он раскрыл портфель и выложил оттуда на прилавок слесарный молоток, плоскогубцы, отвертку, завернул в газету мясо, положил его в портфель и туда же опять вложил слесарный инструмент. Это безусловно был Григоренко! Выж-дав, пока он отойдет от мясного прилавка и вокруг не будет людей, я подошел и сказал: