Константин Леонтьев - Письма к Василию Розанову
13
Как все замечено! Какая наблюдательность! Страхову или Рачинскому просто не пришло бы на ум посмотреть на это. Иное дело эстету Л-ву: ему дай лицо и затем уже начинай «о душе». Я говорю, Алкивиад в нем не умирал, — с длинными волосами, вечно нравившийся женщинам.
14
Да, любовь к родному отвлекает, от нас» (аскетов, аскетизма); а как любить «нас» непременно нужно, — то оставь родное, сперва хоть на время, а потом, смотря, как обстоятельства сложатся, — может быть, и навсегда. Таков исторический, тихонький, вполголоса припев аскетизма. «Хочешь поцеловать детей? На, лучше поцелуй набалдашник моего посоха».
15
Этого нельзя отрицать. Сперва «Легенда» поражает блеском и глубиной; афоризмы из нее и навсегда остаются глубокими, прекрасными. Но только афоризмы: в целом Д-ский построил совершенно невозможную (и неверную) концепцию христианства и церкви, говорит о не бывшем, как о бывшем, а может быть, главного-то в бывшем и не заметил. В конце концов «Легенда» и основной ее замысел даже банальны: все съезжает на трафарет вечного плача: «всё люди (=инквизиторы, католики) испортили, нагадили, и из золотого зерна безмерной цены вырастили крапиву». Но нам думается, как бы злоумышленник-садовник ни старался, или как бы он глуп и, наконец, пьян ни был, все же из яблочка выростет, хоть и кривая, но яблонька, и если уж поднялась крапивка, то верно из крапивного зерна.
16
Д-ского я читал, как родного, как своего, с 6 класса гимназии, когда, взяв на рождественские каникулы Преступление и наказание, решил ознакомиться с писателем для образовательной «исправности». Помню этот вечер, накануне сочельника, когда, улегшись аккуратно после вечернего чая в кровать, я решил «кейфовать» за романом. Прошла вся долгая зимняя ночь, забрезжило позднее декабрьское утро: вошла кухарка с дровами (утром) затопить печь. Тут только я задунул лампу и заснул. И никогда потом нервно не утомлял меня (как я слыхал жалобы) Достоевский. Всего более привлекало в нем отсутствие литературных манер, литературной предвзятости, «подготовления» что ли, или «освещения». От этого я читал его как бы записную книжку свою. Никогда ничего непонятного я в нем не находил. Вместе с тем, что он «все понимает», все видит и ничего не обходит молчанием, уловкою, — меня в высшей степени к нему привлекало. Но, я думаю, в конце концов Д-ский себя сам не понимал, т. е. не знал того, из какого он зерна растет и куда растет. В последнем анализе и, так сказать, при последнем ударе аналитического резца, он отступал назад; это — везде. Он — ослабевал. Между тем надо было только на шаг еще дальше продвинуться, а затем «на другой ключ» перестроить все струны арфы, — и получилась бы та чудная мелодия, «гармонии», которые он чувствовал как бы сквозь сон, но их въявь и пробужден-но никогда не увидел. Его считают иногда «жестоким» (в идеях, в картинах). Может быть, «новый ключ» арфы и заключался в тоне кротости, в замене тона негодования, презрения, насмешки, — в котором ему надо было рисовать, пожалуй, ту же, живую фотографию» (есть такие детские картинки), какие он рисовал. Тон детства надо ему было взять взамен тона старости. У него взят почти всюду тон старости, даже тон брюзжащего старикашки.
17
Леонтьев, в оценке этого факта, многого не принял во внимание. Прежде всего, Д-ский, не менее Л-ва странный и самостоятельный, удался в литературе и горит на небосклоне ее огромною (и вещею) кометою, с бесчисленными искрами хвоста ее. Вся Россия прочла его Братьев Карамазовых, и изображению старца Зосимы поверила. От этого произошло два последствия. Авторитет монашества, слабый и неинтересный дотоле (кроме специалистов), чрезвычайно поднялся. Русский инок» (термин Д-го) появился, как родной и как обаятельный образ, в глазах всей России, даже неверующих ее частей. Это первое чрезвычайное последствие. Второе заключалось в следующем: иноки русские, из образованных, невольно подались в сторону любви и ожидания, пусть и неверных, какие возбудил Д-ский своим старцем Зосимою. Явилась до известной степени новая школа иночества, новый тип его: именно — любящий, нежный, пантеистический» (мой термин в применении к иночеству). Явился, напр., тип монаха — ректора заведения, — просто не знающего личной жизни, личного интереса; живущего среди учеников буквально, как отец среди детей. Если это не отвечало типу русского монашества 18-го — 19-го веков (слова Леонтьева), то, может быть и даже наверное, отвечало типу монашества 4-го — 9-го веков. Вот чего не принял Л-в во внимание.
18
Ну, тоже все, авторитеты». Тут смотри, кто у кого понадерган, который компилятор у которого: «инде из немцев, инде из англикан, инде от латинцев, — хоша они и папежники, но грамоте больше и раньше нас научены». Все это богословствование из книги в книгу с каждым новым переписыванием все разжижается. Истины религиозные самовозжигаюгся из опыта. И кто «на кресте» (биографическом) не бывал, тот и Бога не узрит. «Голгофа» таким образом имеет свой смысл — источника великих откровений; только ее сам переживи и никогда, никогда другому ее не навязывай. Лучше пройди мимо и Голгофы, и откровений. Но если случится на нее взойти, то вот, отверзутся очи твои на многое неожиданное. Ошибка исторического христианства заключалась главным образом в том, что, поджимая под себя хвост при виде страдания, однакоже находились (и всегда находились) трусливые, говорившие:,я боюсь, а ты, однако, пойди». Не само-страдальцы испортили его, но то, что на их путь стали звать вообще человечество сытенькие. Леонтьев свое страстное и острое монашество вынес из десятилетий биографического уныния, о котором слишком ясно в приведенном письме говорит (что значит для писателя, и урожденного, с призванием, — почти не быть даже и читаемым!). Но что, если бы начинающему писателю не только посоветовать, но и фактически, творчески создать, обусловить полную и навсегда судьбу: остаться вовсе в безвестности. И еще с присказкой: «ничего, зато вы спасетесь, станете, может быть, монахом; в немощах ваших сила Божья скажется». Затем, естестенная жизнь человеческая, и именно в миру, среди людей, имеет уже сама в себе естественные страдания, роковые, неустранимые. Главным образом, это суть: болезни, смерть, бедность, изнеможение в труде, разочарование в близких людях. Их всех не знает, не несет монашество; этот легчайший, беспечальный и беспечный, путь жизни (только одна «скорбь»: не касаться женщины). Что значит, напр., для родителей потерять девятилетнего единственного ребенка, уже столь возлюбленного, на котором висит, можно сказать, весь смысл дома их, жизни, биографии, быта!! Монах этого не знает! Что, далее, значит любящей жене вдруг узнать о неверности мужа, мужу — о неверности жены!! Как потрясается вся жизнь. Через душу переехал поезд, оставив тело живым, — вот сравнение! Поэтому, если аскеты говорят (как деревянное правило), что «надо искать скорбей», или «не убегать скорбей», то именно потому, что они вовсе и не знают скорбей иначе, как в форме грибного стола во все посты и пресловутого «некасания женщины». Отсутствие и незнание настоящих «скорбей» и заставило их так легко обходиться с их идеей. Голгофа есть в жизни, неизбежна. И еще увеличивать ее, искать — грех.
19
Все это длинное рассуждение, к счастью, оказалось не нужным. «Коврика» и не заметил, не то, чтобы пытаться «ранее вступить на него». Но какова однако психология предвенечная у нас, вызвавшая вековым постоянством своим обычай. «Кто-то из нас будет господствовать?»… Вспоминается слово, сказанное Израилю Богом через пророка Иезекииля: «и ты не будешь Меня более называть господином (Ваал), а будешь называть Меня супругом» (Иегова). Да супружества нет вовсе, если оно не каплет, как мирра, нежностью и благоуханием, взаимной уступчивостью, восторгом уступчивости. «Вступи ты первый (или: «ты первая») на коврик» — вот долженствующая, правильная психология супружества. Но нравы потекли так, что этого никто не говорит. И снова вспомнишь Завет Ветхий, Завет Вечный по слову Божию, столь нам нужный сейчас, практически нужный. «Ты и семейство твое» — вечный словооборот в законодательстве «раба Божия Моисея». Человек не мыслится без семьи, как предмет не существует и не мыслится без тени. Оттого сотворение Евы примыкает так органически к сотворению Адама («из ребра его»), дабы показать, что и мыслиться они не должны друг без друга. Они — органически, и притом предустановленно органически, соединены: и ни Адам не кончен без Евы, ни Ева не начата без Адама. Здесь — любовь, от самого создания и в плане самого создания. Бог в могуществе своем мог бы сотворить Еву из второго куска глины: тогда любовь была бы возможна, а не стала бы требуема. Давно уже у нас (в Европе) стала любовь и связь супружества чем-то «возможным для всякого», а не «необходимым для каждого». Не прибавляем мы: «ты и семейство твое», ибо человек может быть и без семейства, мыслится и бессемейным. Все поставлено так, как если бы «Адам» и «Ева» были сделаны из двух отдельных глиняных куколок. Все уже разрушено, и, может быть, невозвратимо. Правда, и мы риторически повторяем: «муж и жена — одно», но это — не слово любви (ибо не из любви течет), а слово власти.,>Мы соединили, стало быть — одно» (=,крепко»). И колотит «одна половина» другую. Ревет вторая половина: «мочи нет терпеть!» Но ей гордо отвечают: «тише… сделай веселое лицо; улыбайся; сохрани обман, не выдай нас: ведь вы теперь одно, ибо мы вас соединили и уже невозможно разделить вас, так как это значило бы признаться в бессилии нашего соединения; а такому признанию препятствует наша гордость». Вот отчего в Библии есть картины Содома и Гоморры, не утаен случай Лота и его дочерей, вообще ничего не утаено: но на всем протяжении ее листов ни одного (ни одного!) случая, где бы 1) муж жену бил, 2) родители били свое дитя. Все дети рождались в любви, а все супружества были счастливы. Чем, какими мерами золота оценить единственный этот социальный и исторический факт? И не воображайте, что это проистекало: 1) от послушливости еврейских детей, 2) от по-корливости еврейских женщин, 3) от любви мужей-евреев. Из непослушания их Моисею, из ослушания их пророкам и Богу ясно, что народ еврейский был буйный, самонадеянный и страстный. Да, но и тигр любимую тигрицу любит, а не грызет. Дело в том все, что каждый еврей жил именно с любимою женою, а каждая еврейка была супругою именно любимого человека; что у них законы о браке, через Моисея данные и потом подробно в том же духе разработанные, были торопливыми слугами на побегушках у любви («ребро Адама»); тогда как у нас любовь-робкая раба закона, который с нею не сообразуется, а ее с собою, с своей гордостью и неподвижностью, хочет сообразовать. Невозможно не заметить, что даже Вирсавию с Давидом не разъединил пророк Нафан; а Бог Вирсавии от Давида дал сына Соломона. И Бог, и пророки, и закон простирались, как голубой полог неба, над любовью, утучняя ее плодородием и никогда-то, никогда ей не противясь. У нас «не так люби, как хочется, а как мы велим», и «жена да боится своего мужа» и «коврик» и «кому первому на него вступить». Да, есть «благословенный» и «не благословенный брак» не только индивидуально, но и исторически. В Европе, во всей толще ее веков и народов, «брак не благословенный»; над ним, над семьею европейскою (вовсе не библейски устроенною, а по римскому языческому праву) явно нет полога Неба, нет Промыслителя. Это — не божественный брак. В Ветхом Завете он был божественный, «благословенный Богом брак».