Анатолий Алексин - Сага о Певзнерах
– Мне очень совестно, – сказал Иван Васильевич. Я верил, что ему совестно, потому что слышал, как он залепил пощечину директору школы. – Я позволил себе уговорить Дашу сегодня не приходить. – Значит, уговоры наши совпали. – А вот завтра, когда все будет урегулировано…
Куда девались неотразимая роскошность и артистизм его облика? Они не сочетались со словами «будет урегулировано», «были звонки», «ну, во-первых», «ну, во-вторых».
И это произносил он, Иван Васильевич Афанасьев, который недавно дал ту пощечину нашему директору за индивидуальный антисемитизм. «За индивидуальный, стало быть, можно дать по физиономии, а за официальный нельзя, – уразумел я. – Официальному положено подчиняться! Конкретному черносотенцу можно смазать по роже, а государству за то же самое – не полагается». Я убедился, что в общении с другими людьми и с их пороками и в общении со страной и ее преступлениями люди – даже незаурядные, склонные к порядочности – проявляют себя по-разному.
Угадав мои мысли, Иван Васильевич мощно расправил плечи и приобрел ту осанку, с какой разворачивался, чтобы ударить директора школы по лицу в его собственном кабинете.
Лицо директора и лицо государства в той ситуации ничем друг от друга не отличались. И Иван Васильевич, похоже, вознамерился доказать, что гневно это осознавал. Я еще не стал психоневрологом и потому, не сдержавшись, произнес:
– Но почему же фашистской «процентной норме»… вы по морде не съездили? Я так восторгался вами в тот вечер, а сейчас…
– Откуда ты знаешь про тот вечер?
– Знаю. А вот сегодня… – упорствовал я.
Внешнее роскошество Ивана Васильевича вновь сникло, плечи сузились, а голос стал просительным, даже заискивающим:
– Я вас прошу… я умоляю, чтобы Даша не узнала о кратковременном, постыдном решении. Поверьте, я хотел повлиять на комиссию, не подчинился звонкам, но остальные, увы, подчинились. Ведь звонили каждому, а не мне одному. Просили за тех. Будь моя воля! Поэтому прошу вас как мужчина мужчину… Втайне от Даши мы уговорим Бориса Исааковича надеть китель со Звездой, пойдем в министерство – и справедливость победит. Как победила она в тот майский день, когда родилась Даша и был взят Берлин. – О том, что мы родились коллективно, втроем, он забыл. – Не ставьте ее в известность. Не ставьте… Вы мне обещаете? Скажите, что окончательные результаты будут известны завтра. Или послезавтра… Что так я вам сказал. Тут не будет обмана: в течение двух дней ее действительно примут. Вы обещаете мне?
Он любил нашу сестру. А Лида, кажется, любила меня. Но любил ли я тогда Лиду? Не знаю.
При всем дворцовом великолепии и артистизме внешности, которые в финале беседы вернулись к Ивану Васильевичу, что-то разительно, на мой взгляд, отличало его в тот день от великих, которые вроде бы слушали нас, но никак не реагировали и не меняли выражение своих не подчинявшихся времени лиц.
– Гена Матюхин тоже не прошел, – вновь извиняясь, сообщил нам под занавес Иван Васильевич.
– Может, ревность афанасьевская Гену не пропустила? – предположил я, когда мы с братом остались вдвоем. – Или в школе преувеличили его дарование? Нет, зря Матюхин «разгримировывался» на сцене.
Игорь оценил это мое открытие:
– Не каждый психолог может быть психоневрологом, но каждый психоневролог – непременно психолог!
Это относилось ко мне непосредственно.
– И еще, знаешь… – продолжил я, стремясь до конца убедить брата, что гожусь в психологи. – Те великие, которые со стен окружают Афанасьева, так бы не поступили. И Дашу бы приняли сразу, и Генку. Матюхин хоть и противный, но не бездарный!
– Ошибаешься, – возразил Игорь. – Великие были великими в ролях… Роли исполняли гениально, ты понимаешь? А вне сцены они были самими собой. И испытывали, поверь, то же самое, что Афанасьев: страх, ревность, желание совершить справедливость, но при этом не рискуя собой. Люди остаются людьми! «Ярость врагов с робостью друзей состязается», – говорил Менделеев. Мама и Даша, правда, сочетают в себе робость и ярость. Но их робость – это застенчивость, а не предательство. Ярость же их – это смелость. Ты согласен? Но и Афанасьев не струсил – он славировал. Я полагаю, во имя Даши! Сильней государственных правил он оказаться не мог. Но, временно отступив, обойдет правила и победит.
Мой брат был психологом от рождения. «Но это еще вовсе не значит, что его примут на факультет психологии», – подумал я.
Дашу в Театральное училище, в конце концов, приняла любовь. Отец по совету Абрама Абрамовича не надел китель с Золотой Звездой, не направился в министерство. И тогда Афанасьев в одиночку пошел на подвиг.
– Ничего особенного, – сказал отцу Анекдот. – Ты ведь на подвиг тоже пошел в одиночку. И с риском для жизни. Он же рисковал лишь недовольством начальства. А оно понимает: сам Афанасьев!..
Любовь помогла восстановить справедливость. Но нас-то с Игорем из старших любили только члены нашей семьи. И еще Абрам Абрамович.
– За Дашу тебе просить было нельзя, – пояснил отцу Анекдот. – Если б она узнала, ноги бы ее не было в этом училище! А сыновья у тебя более сговорчивые. К тому же талант – а Даша очень талантлива! – сам себя может защитить и спасти.
– Мальчики у нас тоже способные!
Отец говорил «у нас», подчеркивая, что один, без мамы, произвести нас на свет был бы не в состоянии.
– Не отрицаю: тоже способные. Но запомни: пока на земле существуют мужчины, Даша не пропадет.
– Она никогда не станет эксплуатировать, использовать свою красоту! – Теперь уже отец встал на защиту сестры: он был Героем-защитником по характеру.
– А ей ничего и не надо «использовать». Ни один настоящий мужчина не оттолкнет, не прогонит, хоть для того, чтобы просто видеть ее рядом. Она же дочь своей матери…
– Это так! – согласился отец. – А все же в Театральном училище были сложности.
– Думаю, и зависть могла одолеть иных членов приемной комиссии женского пола. Но в конечном счете Даша бы все равно победила.
– Ты абсолютно уверен?
– Уверен! Потому что видел, как Афанасьев смотрел на Джульетту. – Анекдот не предоставил отцу времени что-нибудь ханжески возразить. – А вот мальчиков надо спасать. Они в этом нуждаются. Поэтому достань китель со Звездой… И возьми с собой их фотографии: пусть убедятся, как они похожи на папу-Героя.
Игорь и я только-только распрощались с отроческим возрастом, который можно было бы назвать возрастом надежд и романтических заблуждений. Но уж сколько раз жизнь предупреждала, чтобы мы и не думали заблуждаться! И о том предупреждала, что надеяться мы можем лишь на что-то из ряда вон выходящее: на Золотую Звезду отца, на красоту сестры… Мы вообще были «из ряда вон выходящими». «Вон» нас выставили бы с удовольствием отовсюду. С точки зрения жизни, честность была выше сиюминутной жалости к нам, и она беспощадно обостряла наш слух, а глаза наши раскрывала шире, делала зорче. И Анекдот вел разговор с отцом в нашем присутствии, ни о чем не умалчивая, как это делали часто, «из воспитательных соображений» ничего не сглаживая, ибо гладкость была бы обманом.
– Но заметьте, – Абрам Абрамович проткнул воздух указательным пальцем, – если какой-нибудь ирод-владыка вознамеривался вовсе покончить с еврейским народом, Бог отбирал у него не только эту возможность, но и жизнь. Разве не так было с Гитлером и со Сталиным? – Произнеся это, Абрам Абрамович от исторических событий перешел к повседневным: – Поэтому надевай, Боря, китель… И шагай прямо к министру: Героев Советского Союза обязаны принимать вне очереди. Он решит сразу обе проблемы: и с психологией, и с медициной. Там университет, здесь институт… Все в его власти. И не пытайся скрывать, что у тебя протез. Не преодолевай боль чересчур мужественно. Пусть думает, что ты наступаешь на ногу, отнятую войной. Он-то сам на войне, я думаю, не был. Так что отбрось певзнеровский комплекс деликатности – и шагай!
– Получится, что я за свою Звезду требую привилегий, – все-таки засомневался отец.
– Тот, кто имеет «привилегию» быть евреем в этой стране, имеет право на защиту своих сыновей.
– От чего?
– А ты еще… так и не понял?
– То, что ты имеешь в виду, вовсе не факт!
– Знаешь, есть такой анекдот… – Абрам Абрамович опасливо, но и озорно огляделся. Убедившись, что мамы и Даши поблизости нет, он продолжал: – Еврею говорят: «Ваша жена изменяет вам на глазах у всего города. Как вы терпите?» – «Я тоже подозреваю… – отвечает еврей. – Но до конца еще не сумел убедиться. Вот, к примеру, вчера… Вижу, что они, обнявшись, идут по улице. Я – за ними. Вошли в подъезд. Я – за ними. Вошли в квартиру. Я – за ними… Потом вошли в комнату. Я прильнул глазом к замочной скважине. Вижу, разделись… А потом потушили свет – и опять эта проклятая неизвестность!»