Лев Успенский - Записки старого петербуржца
– Это просто наваждение какое-то! – негодовала мама. – Ничего не собиралась покупать, а – посмотрите только…
Единственный, кто никогда не принимал ни малейшего участия во всех этих коммерческих операциях и увеселениях (каждый такой приход торговцев был, безусловно, помимо всего и хорошо продуманным с их стороны спектаклем), это межевой инженер В. В. Успенский. Впрочем, его никогда и не бывало дома в часы таких постановок.
***Мемуарист всегда мучится: начал вспоминать – и уже немыслимо оторваться от этого "сладкого яда". А удовлетворения нет, – всегда остается что-то, о чем не подумал.
На Выборгской стороне, где мы жили, чуть ли не в каждом третьем доме имелась булочная. Были обыкновенные, русские; были финские, где продавались "финские сэпики", "финский крэкер", выборгские, удивительно вкусные, кренделя – лиловато-коричневые с поверхности, с угольками и соломинками, припекшимися к их нижней светлой стороне…
И тем не менее каждое утро по всем лестницам всех домов мчались вверх и вниз нагруженные громадными, в полчеловеческого роста, прутяными корзинами "булочники".
Смысл их работы заключался в возможности заскочить в каждую кухню раньше, чем горничная или кухарка успеют, обмотавшись теплым платком, выпорхнуть на морозную или дождливую улицу.
Они ухарски, но и очень легко, скидывали на пол корзину, снимали с нее подбитую для теплоизоляции клеенкой и еще чем-то крышку… По кухне растекался сладкий и теплый тестяной и сахарный дух.
На верху корзины был плоский вкладыш – с пирожными. Ниже – все горячее, все с пылу-жару! – лежали мелкие копеечные булочки всех сортов – розанчики, пистолетики, подковки – с тмином и с маком, облепленные сахарной глазурью и присыпанные крупной, как битое стекло, солью. Тесто, возможно, всюду было одно, но испечено и вылеплено все это было так, что у каждого сорта оказывался свой вкус, свой вид, своя примета. На каждый находились любители: всем хотелось именно своего.
Внизу, в тепле, сохранялись крупные изделия – батоны, "домашние" булки, с хрустким разрезом поперек круглого каравайчика, опять же "соленые" (я их очень любил!) и калачи, с сырой мучкой под тестяным вкусным язычком. Были там и сушки – розовые, шафранные, всякие…
И, естественно, заспанной горничной уже никак не хотелось теперь выбегать в такую рань на мороз. И булки покупались тут же: копеечные шли по две штуки на алтын. А барыня, сладко спавшая в этот хлопотливый утренний час, смутно догадывалась об обмане, но не давала себе труда наводить следствие…
В летние месяцы из дворовых окон, а еще чаще с балкона, можно было услышать протяжный, надсадный вопль:
– Моро-о-жин-но! Моро-о-жин-но! Сливошно-фисташково-лимонно моро-о-жин-но!
По мостовой двигалась закрытая тележка-ящик. Ее толкал перед собой дядя в кожаном картузе и белом фартуке. На локтях у него были черные, тоже кожаные, нарукавники…
Вафли и формочки для них появились много позже; в девятисотых годах были только круглые и грушеобразные ложки на длинных ручках, ими и отмерялись порции. Да ведь стоит вспомнить, что никаких холодильников, никаких "хладокомбинатов" тогда не было. Не было и "сухого льда". Каждый килограмм мороженого вертелся вручную, на посыпанном солью обычном невском льду… А мороженое было вкусно!
Ближе к осени звучала другая песня:
Арбузы, арбузы! Арбузы астраханские, арбузы!
Кваску грушевого, яблочного, кваску!
Задержанный окликом сверху останавливался мороженщик, замедляли ход астраханские арбузы. Иногда выбегали на улицу посланные; случалось, сам владелец тележки поднимался наверх. Сейчас меня удивляет: как редко тогдашние питерцы позволяли себе и своим чадам такие плодо-фруктовые удовольствия. За всю мою дореволюционную жизнь – а ведь она тянулась семнадцать лет! – я если и ел арбуз, то никак не больше пяти-шести раз. Никто ничего не слыхал тогда про витамины, никто и не воображал, что фрукты – полезны. "Ахти-матушки! – выражала общее настроение простодушная няня. – Да охота всякую траву жевать? Человек – не корова!"
А дынь в тогдашнем Петербурге и вообще почти никто не ел. В больших гастрономических магазинах продавали их как редкость. Там важно лежали на витринах ребристые, как купола на Василии Блаженном в Москве, "канталупы" – пристрастие и изыск гурманов. Их кушали, посыпая сахарной пудрой несладкую, хотя и очень душистую мякоть. Чарджуйские дыни появились в Петрограде только в дни войны 1914-1918 годов…
***Много о ком я не сумел упомянуть в этой главке, но вот вспомнить точильщиков мне хочется.
– Точить ножи-ножницы! – слышалось во дворе, и я, уже несколько подросший, делал все, что от меня зависело, чтобы оказаться там и, замерев, смотреть – как это делается.
На плече точильщик таскал с собой самый обычный точильный станок… "Обычный"? Я не согласен с таким определением.
Это был почти в точности такой станок, да каком в сытинском издании "Робинзона Крузо" восхитительный герой повести правил и точил свой страховидный режущий инструмент. И я трепетал при одном его виде.
Точильщик, придя, затыкал за всякие железки и жестянки, прибитые к раме станка, множество разных ножей, ножичков, ножищ, от огромных секачей и резаков из мясной лавки до всевозможных "мальчишецких" перочинных. В особом ящике у него лежали бритвы; не только электрических, но даже простых "безопасных" бритв "Жиллетт" в те годы еще не знали, так что эти бритвы были обычными, "опасными", как сейчас у парикмахеров.
На горизонтальной оси точила были насажены разные круги – для точки, для правки, не знаю, для чего еще: розоватого камня и серого, шероховатые и гладкие. Из-под приложенного к быстро вращаемому ножным приводом кругу ножа сыпались кометным хвостом синие, оранжевые, красные искры. Камень свистел, сталь шипела тонким, змеиным шипом… Вытаращив глаза, я следил за этим таинством…
Точильщики – я заметил это очень рано – были людьми совсем другого покроя, чем разносчики и торговцы. У точильщиков вовсе не было ни вкрадчивости, ни болтливости коробейников, ни грубости старьевщиков, ни елейности китайцев…
Они никому не заговаривали зубы. У каждого из них за плечами было нечто совершенно ясное – ремесло, уменье, мастерство. Те были – пусть хоть вот эстолькими, да – купчиками; эти же – мастеровыми. У них, как у деревенских плотников, бондарей, кузнецов, были своя гордость, свои секреты, свое достоинство. С ними я мог найти общий язык; с теми – никогда.
Мне с ними было весело потому, что им нравилось, как мальчишка пялит глаза на работу: а еще – барчонок! Дашь такому дядьке ножик-складешок, и он его деловито похвалит или, наоборот, скажет, покачав головой: "Ну, паря, и нож у тебя! Таким только кашу-размазню перепиливать, да и то подогревши… Сходи ты, голубь, на Симбирскую улицу в скобяную лавку, купи себе там настоящий нож. Как войдешь, подойди к старику, скажи: "Петр Васильев, точильщик, прислал… Велел мне к вам идти!" Вот то будет нож! А этим твоим отопком и гаманец в чижики играть не вырежешь!"
Скажет – как отрежет, а не обидно: поговорили с тобой, как с человеком. Но есть у меня и еще одна причина любить точильщиков. Судьба свела меня с самым, вероятно, необыкновенным из них.
Зимой 1914/15 года родители мои обнаружили: "Леве грозят тройки по всем математикам! Какой ужас!" Математики и впрямь относились ко мне без приязни; а может быть, это я не любил их.
Волновалась, конечно, больше мама. Отец считал, что я обязан сам выкарабкиваться из трудного положения. Репетитора? Ну, можно, пожалуйста… Но…
Если бы мной занялся он, отец, – репетировать меня, конечно, пригласили бы одного из его учеников с Политехнических курсов, техника. Мамины связи были совершенно другими. И вот моим репетитором оказался некий помощник присяжного поверенного, т. е. ни с какой стороны не математик.
Звали этого юриста Борисом Устиновым. Он отбывал свой помощнический стаж у известного адвоката Переверзева, человека "левых" убеждений, выступавшего неоднократно на политических процессах. Видимо, именно с этой стороны, по каналам маминых "радикальных" связей, он и был рекомендован нам.
Разумеется, это было несколько странно: помощнику присяжного поверенного если уж и выступать в качестве репетитора, так, казалось бы, по латинскому языку, не по "математикам"… Но вскоре выяснилось, что это ничему не мешает: Борис Эмильевич отлично знал дело и явно обладал педагогическими способностями. Он сумел сделать свои уроки для меня не только полезными, но и привлекательными. Я знал, что если мы с ним как можно быстрее отделаемся от урочного задания, оставшуюся "пустоту" он ловко превратит в очень любопытные рассказы и разговоры. Он много знал, многим интересовался и никогда не затруднялся темой для собеседования с любознательным пятнадцатилетним подростком. А особенно пленила меня следующая деталь его биографии.