Мануэль Монтальбан - Пианист
– Еще бы не хватало.
– Но кое-что из этого имеет смысл.
Мухи вились над высокими бровями улыбающегося министра; неожиданно он дотронулся до руки Шуберта и сказал:
– Тебе было до смерти скучно на этом представлении, и ты решил: пойду-ка я пощекочу немножко нервы этому опереточному министру.
– Ну, не так, конечно…
Красный как рак, Рекасенс взглядом то молил прощенья у министра, то испепелял Шуберта.
– По правде говоря, мы почти незнакомы…
– Не открещивайся от меня, Рекасенс. Когда тебя арестовали, а у вас, у социалистов, в университете не было никакой организации, я разбрасывал листовки в вашу защиту.
– Вы, «китайцы», никогда не забываете предъявить счет.
– Какие китайцы?
– Китайцами мы называем коммунистов.
– Я уже больше не китаец. Я теперь независимый прагматик.
Министр, сохраняя академическую холодность, разглядывал Шуберта с любопытством антрополога. И остановил взбешенного Рекасенса:
– Не волнуйся, Рекасенс. Со мной случались вещи пострашнее.
– По сути говоря, мы очень провинциальны.
Шуберт подхватил:
– Жаль, что ушел наш друг, он много ездил, сейчас живет в Нью-Йорке. Тони Фисас. Вот это – настоящий ум.
– Тони Фисас?
Министр довольно улыбнулся.
– Не заметил его тут. Мы с ним разговаривали два дня назад в Мадриде. Я хочу, чтобы он провел в Саламанке симпозиум на тему «Технология. Новое наступление развитого капитализма».
– Слыхал, Вентура? Он знает Тони Фисаса. А с моим другом Вентурой вы не знакомы? На факультете он был еще известнее, чем Фисас, а теперь – лучший и единственный в Испании переводчик Томаса Де Куинси.
– Не имел удовольствия. Дело в том, что… Я только учусь быть министром, и мне даже полезна такая встряска, какую, например, устроил мне ты.
– По правде говоря, я шел сюда без всякого умысла.
– Думаю, мы можем воспользоваться этим перерывом и подойти поприветствовать Луиса Дориа.
– Хорошая мысль, Рекасенс.
Министр поднялся, Рекасенс – за ним, и министр протянул руку Шуберту.
– Если будешь в Мадриде, заходи ко мне в министерство, поговорим о затонувшем «Титанике».
И министр отбыл в сопровождении Рекасенса и квадратного человека. Шуберт показал Вентуре руку, которую пожал министр, и запечатлел на ней долгий поцелуй. Оставшиеся за столиком провожали взглядом группу, шествующую к столику Луиса Дориа. – Старик сделал удивленный вид, будто не сразу понял, что к чему. Потом поднялся и пожал руку Хавьера Соланы так, словно скреплял договор о нерушимой дружбе. Несколько фотоаппаратов со вспышками запечатлели это событие. Вентура, окончательно утвердившись в своем поражении, стал спускаться по ступеням, позади, в нескольких шагах, шел Шуберт и извинялся.
– Не пойму, что со мной случилось. Эти мадридцы меня раздражают.
– Он тебя проучил.
– Я сам сунул голову в петлю. Такие времена, а я лезу на рожон, да еще в присутствии Рекасенса и министра. Это вожжа, Вентура, время от времени мне вожжа попадает под хвост.
Когда рукопожатие Дориа с министром перевалило за минуту, кому-то взбрело в голову захлопать, и весь зал разразился аплодисментами. Жоан стоял и хлопал в ладоши, Мерсе улыбалась благостной улыбкой, в то время как Делапьер с Ирене самозабвенно целовались.
– Как ты думаешь, они мне это припомнят? Я круглый идиот. Именно теперь, когда я веду переговоры с правительством об одной работе по проблеме иммигрантов и лингвистической адаптации. Не хватало только, чтобы Рекасенс пустил мое дело ко дну.
– О чем ты говоришь?
– Так, чепуха. Мы подошли к министру, и я сострил не лучшим образом.
– Меня это не удивляет. Ничуть. Ничуть.
– Ты, Ирене, заткнись или приклейся опять к Делапьеру, он такой бесцветный, такой безвкусный и безобидный.
– Шуберт.
– Прости, Делапьер. Дайте мне пять минут, я возьму себя в руки.
Они сели за столик. Ирене оставила в покое Делапьера и принялась за Вентуру, погладила его по голове, притронулась к щеке.
– Какой ты красивый. Сегодня в тебе есть что-то упадническое.
– Все дело в ушах. При болезнях, которые протекают вяло, бывает медленное загнивание и возникает это ощущение. Ты решила приударить за мной в самый интересный момент, тебе импонирует упадочность.
– Ненормальный. Дурак. Ты пишешь?
– Перевожу.
– Пиши.
Словно заключая слова Ирене, свет в зале погас, и луч прожектора упал в центр площадки, возвещая, что представление продолжается. Рассыпаясь во взаимных похвалах и обещаниях, министр с Дориа простились, разбредшаяся по залу публика вернулась на свои места, кто-то зашикал, призывая к тишине, потому что на подмостки уже вышел конферансье, собираясь, судя по всему, объявить нечто чрезвычайное. За роялем на круглом крутящемся табурете уже сидел пианист и, низко опустив голову, созерцал клавиши и собственные руки, готовые пуститься в погоню за звуками.
– Дамы и господа! Уважаемая публика! А теперь – гвоздь нашей программы. Самое возбуждающее, самое загадочное, самое необычайное зрелище… Биби Андерсон!
Сноп света сполз с конферансье и пианиста и двинулся вправо, пока не уперся в фигуру женщины: волна волос, лицо чувственной девочки, мощные формы, затянутые в усыпанное блестками платье, а в разрезе юбки – точеная нога в красной туфле. Только чересчур толстая шея нарушала гармонию образа, который ошеломлял; критически настроенные женщины были сражены, а мужчины, к собственному неудовольствию, должны были признать, что статуе нельзя отказать в определенной, хотя и подозрительной привлекательности. Фигура пришла в движение. Рослое тело двигалось легко, а сжимавшие микрофон руки, может быть, слишком массивные, как и шея, своими движениями подчеркивали величественность хорошо заученных па.
– Биби Андерсон вернулась в Барселону? А разве она уезжала?
Аплодисменты. Пианист дает бравурное музыкальное вступление и держит фон, на котором идет короткое представление артистки:
– В Барселоне я поняла, кто я есть, и в моем сердце навеки запечатлелись три благородных слова: Любовь, Дружба, Восторг.
Новый взрыв аплодисментов, но их заглушает рояль, звучит музыкальный проигрыш, и Биби Андерсон начинает петь:
Я родилась у реки,к чему тебе знать ее имя,эта река течет и умирает в море.
Ты хочешь меня позвать,к чему тебе знать мое имя,ты меня позабудешь и принесешь мне горе.
Тело мое в шрамах,не хочу их тебе показать,были сраженья и битвы,не хочу о них вспоминать.
Я родилась у реки,к чему тебе знать ее имя,эта река течет и умирает в море.
Биби Андерсон пошла в танце по подмосткам, и подмостки, без того небольшие, показались малы для нее; зал затаил дыхание.
На груди я спрятала деньги,ты мне обещал их отдать,кто среди вас бесстрашный,попробует пусть отнять.
За подвязкой я спрятала нож,сталь не однажды сверкала,клинок его затупился —столько раз его в ход пускала.
Я родилась у реки,к чему тебе знать ее имя,эта река течет и умирает в море.
Ты хочешь меня позвать,к чему тебе знать мое имя,ты меня позабудешь и принесешь мне горе.
Зал аплодировал не столько песне, сколько удовольствию: вкушали запретный плод.
– Хотела бы я на нее посмотреть в одежде из магазина готового платья.
Услыхав замечание Мерсе, Вентура прыснул и пригнулся к самому столу, сдерживая хохот, а когда поднял голову, глаза его были полны слез. На тревожный взгляд Мерсе он ответил:
– Спасибо, Мерсе. Спасибо тебе за то, что ты как моя тетя.
– Как это понимать?
– Как комплимент.
Яркий сноп света возвестил второй и последний номер Биби Андерсон.
– Многие годы только мужчины обладали правом влюбляться и признаваться в любви. Уважаемая публика, для вас всех – «Woman in love».[36]
Снова аплодисменты, и Биби Андерсон запела на английском языке под магнитофонную музыку. Иногда луч падал на застывшего у рояля пианиста – руки на коленях, – совершенно безучастного к происходящему вокруг. Зал запротестовал, когда объявили конец представления, и возбудившей публику певице пришлось исполнить «свободный вариант» «C'est mon homme».[37] На этот раз пианисту пришлось переменить позу и аккомпанировать не столько пению, сколько речитативу, прозвучавшему из уст забавного существа. Публика желала продолжения будоражащего зрелища, но певица вела себя до жестокости профессионально. Она кланялась и посылала воздушные поцелуи и в конце концов удалилась, а пианист пытался успокоить недовольный зал бодрыми и бравурными заключительными пассажами. Резкий белый свет бил в глаза, и сразу стало неуютно, захотелось бежать отсюда поскорее.
– Утро вечера мудренее, – пробормотал Шуберт, стараясь как бы случайно встретиться взглядом с Рекасенсом и на прощание послать ему улыбку примирения.