Мэрилин Мюррей - Узник иной войны
Ему было трудно это понять. Мы прожили вместе множество чудесных лет без всякого консультирования. К чему оно теперь. Я думаю, он видел, что у нашего брака есть проблемы. Но на его взгляд, нет ничего такого, что надлежащая духовность, с моей стороын – не могла бы привести в порядок.
По мере того, как близилось завершающая стадия моей интенсивной терапии, доктор Дэнилчак предложил мне начать медленное вхождение в прежнюю среду с нескольких визитов в Аризону. Мое постепенное возвращение началось на Пасху 1981 года – в самый подходящий для меня день – Пасхальное воскресение. Вдобавок это была двадцать пятая годовщина нашей с Тоддом свадьбы.
Я наслаждалась возвращением в семью. Я взглянула на маленького Биджея и поклялась себе, что сделаю все, что в моих силах, чтобы вырастить его свободным человеком, умеющим чувствовать. Однако этот краткий визит дал мне лишь незначительное представление о том, что ждет меня и моих близких после того, как я вернусь насовсем.
В последний месяц в Берлигеме я написала Тодду письма. Я была уверена, что его содержание не доставит ему удовольствия. Вероятно, он наделся, что я взялась за ум, и вернусь раньше, чем планировалось. Вместо этого я высказала ему мои истинные чувства, что нечасто случалось в нашем браке. Наконец-то я проявила надлежащую уверенность. Я сообщила ему о том, как задело меня его отношение к моей терапии. Он воспринял это письмо как пощечину. Я чувствовала его гнев и разочарование.
Боль текла сквозь меня, как стремительная река. Когда она уменьшилась до тоненького ручейка, я написала ему еще одно письмо. Я ответила на его сомнения и затем очертила новые границы, комфортные для моего существования. Я отказалась брать на себя ответственность за его чувства, но пообещала проявлять самостоятельность в здоровом, развивающемся браке.
Часть третья
Обретение естественного ребенка
9. возвращение
октябрь 1988 года. Я как завороженная сижу, уставившись в экран телевизора, и смотрю «Империю Солнца». Это история о маленьком мальчике, выросшем в состоятельной британской семье в Китае перед началом Второй мировой войны. Это смышленый, слегка избалованный, наивный ребенок. Когда его везли на автомобиле по забитым людьми улицам Шанхая, он видел в окно нищих, бездомных детей и проходящих мимо японских солдат. Его отделяет и защищает от них большая машина, в которой он едет.
Когда разразилась война, его незатейливый мир развалился на куски, и он оказался разлучен со своими родителями. Большую часть войны он проводит в японском концлагере, где ежедневно видит зверства, голод и смерть. Единственная задача его жизни - уцелеть.
В конце фильма мальчик встречается со своими родителями. Одичавший и бледный, он поначалу шарахается от них, все еще оставаясь замкнутым в гнетущей тюрьме, где он провел последние несколько лет. Затем он осторожно приближается и притрагивается к лицу и волосам своей матери. Сцена заканчивается тем, что он кладет голову ей на плечо и очень медленно закрывает глаза – наконец-то он в безопасности.
Большую часть фильма я плакала, но последняя сцена настолько задела меня за живое, что я зарыдала в голос. Эта моя реакция показывает, каково мне было по возвращении домой в Аризону после терапии. Я была узником войны, чего не сознавали ни моя семья, ни друзья.
Я прокрутила кассету назад и просмотрела заключительную сцену еще раз. Я пыталась представить, что будет, если поместить этого опустошенного войной мальчика в обыкновенный класс с мальчиками его возраста. Область опыта его одноклассников – их представления о границах, в которых они существуют, - разительно бы отличались от его собственной. По сравнению с «нормальными» детьми он чувствовал бы себя чем-то вроде инопланетянина. Он был выброшен из своих границ на абсолютно чужую территорию и научился выживать в этом вселяющем ужас месте. Игра в мяч или пускание самолетиков сюда уже никоим образом не впишутся.
Я вновь и вновь просматривала заключительные кадры, и на меня накатывали волны мучительных воспоминаний о собственном возвращении домой. Я была поражена и заинтригована тем, что мне открывалось. Наконец-то до меня дошло, что же происходило со мной и моей семье по моем возвращении из Бермингема.
Мальчик из фильма наконец-то почувствовал себя в безопасности, я же, вернувшись домой, не нашла там ни безопасности, ни защиты. Я вернулась к раздраженному, сбитому с толку мужу и к обществу людей, в которое я больше не вписывалась. Мои близкие и друзья любили, но не понимали меня.
Это была не их вина. Я могла упрекать их не более, чем семейство канзасских фермеров, неспособных понять сына, вернувшегося из концентрационного лагеря в Лузоне или Минданао после Второй мировой.
В тот вечер в декабре 1980 года, когда мой «вулкан» прорвался, я была освобождена из стального ящика, моей камеры – одиночки. И хотя я больше не томилась в заточении в том заброшенном месте внутри своего сознания, свободной я также не была. Я по-прежнему оставалась узником. Потребовалось еще семь месяцев интенсивной терапии, чтобы я наконец-то могла ощутить себя достаточно сильной и выйти за ворота прошлого на свободу.
Домой в Скотсдейл я вернулась 21 июня 1981 года, уже зная, каково быть свободной. Я не просто высвободилась, как тот мальчик, из своих прежних границ. Уже несколько месяцев я брела к новому рубежу столь неведомому, столь непривычному, что он был выше понимания кого бы то ни было из моих знакомых, за исключением моих друзей в Бермингеме.
Извлекать из памяти и час за часом заново переживать групповое изнасилование, слышать крики перепуганного ребенка, осознавая, что эти крики принадлежат тебе: это вещи, о которых «нормальный» человек не хочет знать. Никто на хочет признаться, что подобное действительно случилось, особенно, если речь идет о том, кого знаешь и любишь.
Точно так же никто не хотел верить в существование Дахау. Даже когда нашим правительством были получены подлинные фотографии, чиновники никак не хотели признать, что кто-то мог совершить и совершал такое с подобными себе.
В 1981 году большинство населения нашей страны отказывалось верить в то, что сексуальное насилие действительно случается, и что оно может быть столь же страшным и распространенным, как это представлено в отчетах, которые постепенно становились доступными широкой публике. Чем верить, куда проще было бы делать предположения, судачить, сомневаться.
Когда я вернулась в Скотсдейл, почти все увидели, что «новая» Мэрилин сильно отличается от той, которая уехала от них девять месяцев назад. Слухи о «нервном срыве», «приступе помешательства», «любовной связи», «эгоцентризме», «себялюбии», «упадке духовности» и тому подобное сопровождали меня повсюду, куда бы я ни пошла, не давая мне житья.
Для меня оказалось невозможным быть свободной в Аризоне в то время. Свобода для меня – это здоровые личностные границы, а не включение в коллективные границы нашей культуры – всеобъемлющие границы, внутри которых другие могут как угодно посягать на границы отдельного человека.
***
Июнь 1981 года. Мои домочадцы напряженно улыбались, встречая меня в аэропорту. Отвечая на их нежные объятия, я нисколько не подозревала ни о конфликте, который вызовет мое присутствие в ближайшие месяцы, ни о том, как трудно им будет принять все то, что отстаивала и требовала эта новая Мэрилин. Моему заново возникшему Естественному ребенку казалось, что все будет просто: надо лишь дать ему свободу быть собой.
Я покинула Бермингем, сознавая, что один час нападения перевернул всю мою жизнь. До нападения у меня уже были некоторые модели поведения – стремление уберечь свою мать от слез, неспособность выразить гнев. Нападение закрепило эти стереотипы. Нападение вызвало и новые стереотипы: стремление быть во всем совершенной, поскольку допустить ошибку – вроде чтения в автобусе – равносильно полному уничтожению, сильную потребность в контроле, чтобы противостоять ощущению подавленности и беспомощности; опасение возражать, поскольку это может жестоко меня ранить; постоянный поиск покровителя – женщины, которая сильнее меня, но «не моя мама»; избегание конфликтов любой ценой и разрешение телу выражать эмоции посредством физической боли. И главное - попытки доказать Богу, себе и всему миру, что я не плохая. Но должно быть я плохая, иначе Бог не позволил бы этому случиться.
Возвращение к прежним взаимоотношениям оказались трудными и приятными одновременно. Я чувствовала себя словно канатоходце, который пытается удержать равновесие, в то время как другие раскачивают канат. Дома, казалось, все ходят за мной по пятам, опасаясь упустить меня из виду. Возможно, они соскучились по мне. Возможно, следить за мной их заставляло любопытство.
Моя мать, исполненная любви к дочери и снедаемая виной, безуспешно пыталась завести со мной разговор о прошлом. На ее лице застыло страдание. Я чувствовала себя в ответе за ее слезы и бессонные ночи и все же не могла сделать то, о чем она просила.