Приглашение на казнь (парафраз) - Евгений Юрьевич Угрюмов
– Директор сказали «пока не положено», – держа поднос в руках, указал глазами на заголовок Родион, и заголовок был снова сложен вчетверо.
– Сегодня, по случаю праздника, – Родион, чувствуя, что на него смотрят (из зала тоже, в щель (читай в глазок, в волчок)… в глазок и волчок интереснее), стал серьёзно сервировать с подноса стол. У щели выстроилась целая очередь: первый подсматривал и шептал второму, второй, со слов первого, шептал третьему и так далее, пока последний в очереди не был окончательно на ушкό проинформирован. В основном это были остроты, потому что первым был Цинциннатов шурин, известнейший в городе остряк. Когда же острота доходила до всех и даже до бедненького м-сье Пьера, все вволю смеялись и ждали следующей. М-сье Пьер не смеялся. Он уже переставал смеяться остротам. М-сье Пьер сидел, и перед ним стояла его нетронутая чашка кофе, с несморщеной даже, кофейной плёнкой сверху. Он, казалось, уже, ничего не ждал, в том смысле, что его, казалось, уже, не могли тронуть остроты.
Кофейник с буквой вензелем «Ц» (вторая – по всей вероятности «П» – была заклеена мутным скотчем), кофейник Родион поставил посредине (нет же! не совсем посредине)…
– Сегодня, по случаю, сладкий фрюйштук! – (печенья, пирожные, сладкие кулебяки, ириски, кис-кис и жевательный мармелад, в отдельной, с ультрамариновой каймой по краю, вазочке, особый медовик (его и доходила жена, супруга директора, почему и не пришла вовремя, вместе со всеми, но сейчас уже на месте). – Большая искусница, – про жену директора, – кондиторша, в смысле кондитерша (хорошо, хоть не кондукторша), говорят, из неприличного, неприлично сказать из чего, просто из неприличия, да, может конфетку сделать. Всегда наскребёт из сусеков. Родриг Иванович ей часто говорит, так и говорит ей: «Ты по сусекам поскреби!» – и, обращаясь теперь только к Цинциннату, всем своим большим, в рыжей («некачественной», к сожалению) бороде, телом: – Просим! Просю, значит! К столу! Мы ведь тоже не просто так: Фрюйштук! Ауgenцойге, например, Цайтгеноссе, пожалуйста вам: Квид сунд легес сине морибус… Перед законом, и это правильно, не устоят никакие нравы! Мы-то знаем. Просю!
Но Цинциннат не двинулся. Двинулся другой Цинциннат. Пошёл туда, налево, где вверху сходятся в угол, чтоб тишком друг другу, решётка, стены и потолок, где вверху солнце и небо, небо и солнце пытаются разъять, растереть и растворить клетчатую заплату окошка. Там он «снял халат, ермолку, туфли, снял полотняные штаны и рубашку. Снял парик, как (чужую) голову. Снял ключицы, как (парашутные) ремни, снял грудную клетку (вместе с простым сердцем и чистой душой), как кольчугу, Снял бёдра, снял ноги, снял и бросил всё это, вместе с руками, недвижному, на кровати, Цинциннату. То что осталось… постепенно рассеялось, едва окрасив воздух» и, пролетая сквозь решётку (туда, на волю), покрасило и её в розовое (может, это были только мимолётные эволюции солнца), и краска, совсем свежая, негустой струёй (-йкой) оплавилась на стену и ещё через какое-то время, уже, казалось, пробила себе дорогу, но загусла, совсем набравшейся каплей, собравшейся в каплю каплей.
Склоны и долины, и разбитые в группы куртины, и листва, растущая в неведении садовых ножниц и внимания общественных учреждений, листва куртин и дорога, совершенно пустынная, вьющаяся удавчиком вдоль отвесного склона, и белая расколотая надвое толстая статуя, и статуя капитана Сонного, и статуя знакомого поэта, похожая на снеговую бабу, которую когда-то сторожила луна, и пýгало, в продавленном цилиндре, плавучая библиотека Синеокова, двое на скамейке, уже вставшие и устремлённые, «бормотание цепей, оранжевые абажурчики, купальни», от себя хочется добавить: «Курсистка на скамейке», «Старичёк-полевичёк», «Егорыч-пасечник», «Менада»30, всё проплывало, проносилось под разоблачившимся, обратившимся летучим, летящим облачком Цинциннатом. Всё складывалось в сплошную гармонию цветов, кораблей, фигур и даже собственных портретов, будто в том волшебном зеркале, не в том, которое умножает преступления, а в том, которое превращает уродливые и нелепые нетки, «рябые, шишковатые штуки» в логичнейшее отображение образца и мечты. Цинциннату даже показалось, что он видит ту «балку», «в пустыне цветущую балку», где он мог бы… ему даже казалось, что все что он видит и есть та «балка», где он мог бы… Дальше, вслед за вставшими со скамейки, шли люди (не призраки и привидения, и пародии), но, отцы города, телеграфисты, каждый со своим настоящим человеческим, и, судя по голосам… ему ещё казалось, судя по голосам, что люди как и он… подобны ему. Шли вместе с ним, параллельно ему, идущему между ними, в одном направлении с ними и в приподнятом настроении.
Она ббббыла в шляпе, кружевной, небесно-голубой и снежно-белой, с огромными полями, закрывающими половину глаз; вторая половина, подобно первобытной инфузорийке меняла цвет и форму, и он проваливался в пропасть, а она восставала вновь из глубины и вновь манила… И ввввсё равно, такая замаскированность не могла укрыть ставших такими пронзительно тонкими, черт её естества, её колкого посыла, и те же глаза, за небесно-голубыми тенями, прозрачно-скользкими инфузорийками же, проникновенно обволакивающие с ног до головы – с задержечками (остановочками), с ног до головы, те же глаза, вместе с замаскированностью, ещё больше подчёркивали её игривую линию.
«Марфинька! Это Марфинька?» – спрашивал себя Цинциннат, тот второй Цинциннат, который протиснулся сквозь решётку, оставив на стене розовую каплю (я уже говорил – может это солнце потрафило), и который, пролетев над бормотанием цепей, опустился на подмостки открытого, под открытым городским небом, городского театра.
«Другая, другая Марфинька! Неужели ты прочла мои записочки, и в твоей маленькой головке произошла перемена? Куда исчезла твоя податливая любому («в первый же год брака… с кем попало и где попало»!) и всякому расплывчатость, и даже бархатки не было, и бархатные туфельки обратились туфельками балетными (жёсткими), и ты поднялась и встала на пуанты. Шквал аплодисментов! Балетоманы; среди них: в первых рядах отцы, пожарная команда с сигналами и сиренами, телеграфисты со своим шефом в чёрном с червонными орденами мундире и со своими родственниками, которые ради этого отменили все свои дни рождении и всё, всё на свете своё отменили ради этого не своего; во вторых рядах заведующий фонтанами, нахальный (нет, совсем не нахальный уже) начальник снабжения, итальянский укротитель, судья, глухой, но милый старец, лакированный садовник; между рядами порхали слуги, набранные из мелированной (словарь предлагает «меблированной») и малиновой молодёжи, которые как колибри, блестя подносами, зависали меж желающими