Александр Янов - Россия и Европа. 1462—1921- том 1 -Европейское столетие России. 1480-1560
Казалось бы, лучшего свидетельства этому, нежели первый номер популярного журнала Родина за 1994 год, и не требуется. Там под рубрикой «Сотворение России. XVI век» обсуждались, между прочим, те самые вопросы, что и в эпохальной дискуссии .1968-1971 гг. в журнале История СССР, подробному описанию которой посвятили мы целую главу. Обсуждали, то есть, превратности русского абсолютизма, и ужасы опричнины, и «деиванизацию» страны после смерти тирана. В обсуждении, наряду с серьезными экспертами из Англии и Америки, приняли участие и такие звезды отечественной историографии, как Сигурд Шмидт и Борис Флоря.
И тем не менее нисколько не напоминало это обсуждение знаменитую дискуссию бо-х. Прежде всего потому, что никакой, собственно, дискуссии и не было. Было множество любопытных, но никак не связанных между собою эскизов, скажем, о роли политического колдовства при московском дворе или о том, как правильно называть российскую державу XVI века. Короче, построена была публикация, скорее, в жанре «отовсюду и обо всём». Штиль, одним словом.1
При всем том внимательного наблюдателя на грани тысячелетий, наученного опытом такого же штиля в начале XX века, не покидает тревожное ощущение, что академическое спокойствие это обманчиво, что точка в Иваниане не поставлена и новые Випперы и Смирновы еще ожидают российскую историографию за очередным неожиданным поворотом в судьбах страны. Возможно, наблюдатель ошибается и третья коронация Ивана Грозного в 1940-е и впрямь окажется последней. Однако...
Однако так и не создана до сих пор альтернативная концепция Иванианы, способная объяснить само её происхождение. И столь авторитетный историк, как Р.Г. Скрынников, продолжает из книги в книгу рассуждать об «измене Курбского», и популярный публицист А.А. Проханов по-прежнему предпочитает царя Ивана князю Андрею. И А.Н. Сахаров, отчаянно отрекаясь в томе VIII от опричнины, по-прежнему не объясняет читателю, почему не так уж давно он столь же отчаянно её защищал, сравнивая с «восточной деспотией» в Англии XVI века. И по-прежнему не спешат российские историки выступить публично в защиту как князя Андрея, так и английского абсолютизма. Короче, масса недосказанного остается еще в многовековом споре о Грозном царе.
Дело читателя, конечно, соглашаться с наблюдателем или с журналом «Родина». Мое дело показать, что происходило в Иваниане непосредственно после смерти знаменитого диктатора XX века.
Мятеж Дубровского
Начиналось всё как обычно. В стройных рядах апологетов опричнины обнаружилась вдруг ересь. Собственно, была она там всегда, но, едва забрезжила оттепель, еретики заговорили вслух. Поначалу лидеры апологии, возмущенные до глубины души этой, почти государственной, по их представлению, изменой, дали, конечно, еретикам суровый отпор. (Мне, между прочим, самому пришлось испытать его суровость на выпускных экзаменах в Московском университете). Но отпор не помог. Ересь оказалась заразительной. И поскольку сжечь первых инакомыслящих было теперь затруднительно, на смену им пришли новые. И стало их так много, что в один прекрасный день казавшаяся неколебимой милитаристская апология вдруг рухнула. Нечто подобное произошло в XVI веке после смерти одного тирана и вот случилось опять в XX после смерти другого (то же самое, как увидит читатель второй книги трилогии, произошло и после смерти Николая I).
Глава одиннадцатая Последняя коронация?
Уже из этих примеров понимаем мы вполне отчетливо, почему не стала Россия восточной деспотией — ни чингизханской, ни византийской. Перманентная тирания оказалась в ней невозможна. Слишком сильна была для этого традиция Сопротивления. Слишком глубоко уходила она корнями в тысячелетнее европейское предание России. Вопреки постмодернистам, никто эту традицию задним числом не «изобретав». Ибо работала она, как мы видели, не только после смерти Сталина в XX веке, сокрушая милитаристскую апологию опричнины, и не только в XIX, подрывая железные постулаты государственной школы (Ключевский), но и в XVIII (Щербатов), и в XVII (Крижанич), и даже в самый разгар опричнины (Курбский). В этом смысле оказалась она столь же реальной и естественной в XX веке, как была в XVI.
Впрочем, В.Н. Шевякова2 и С.М. Дубровского в 1956 году меньше всего волновали такие абстрактные материи, как постмодернизм с его «изобретенными традициями». Они просто восстали против оп-
2 Вопросы истории, 1956, №8, с. 77.
ричного наследия в советской историографии так же, как в свое время М. Катырев или И. Тимофеев беспощадно обличили Грозного царя в первое русское Смутное время в начале XVII века. «Ивана IV необходимо рассматривать, — заявили мятежники, — как царя помещиков-крепостников... личность Ивана ^заслонила народ, заслонила эпоху. Народу позволяется выступать на историческую сцену лишь для того, чтобы проявить „любовь" к Ивану IV и восхвалять его деятельность».[26]
Дубровский и Шевяков искренне полагали, что воюют лишь с Виппером или с Полосиным. Но, как мы уже знаем, не только они стояли против мятежников в этой схватке. Против них были и Карамзин, и Кавелин, и Платонов — и вся старинная патерналистская традиция, закаленная за столетия в борьбе и не с такими одинокими рыцарями. И одолеть её нельзя было одной апелляцией к очевидным фактам и здравому смыслу. Бунт Погодина в XIX веке и Веселов- ского в XX уже доказали это. Перед гипнозом холопской традиции факты оказывались бессильны. Требовалось здесь оружие совсем иное. И оно существовало. Я имею в виду ту же традицию Сопротивления, традицию Курбского и Крижанича, на которую могли бы опереться Шевяков и Дубровский в попытке создать альтернативную концепцию Иванианы.
Но вправе ли мы требовать от них так много? Они ведь и сами вышли из той же школы, что и их оппоненты. Они и сами считали неизбежным и закономерным в России самодержавие или «диктатуру крепостников», как они его называли (то, что еще полвека спустя вежливо назовут его некоторые отечественные историки «русской властью», им, конечно, и в страшных снах не снилось). В конце концов они тоже выросли в традиционном презрении к «реакционному боярству». И потому просто не было в их распоряжении концептуального аппарата, отличного оттого, с которым работали их оппоненты. Что им тотчас и продемонстрировала контратака И.И. Смирнова.
Была ли ликвидация феодальной раздробленности — спрашивал Смирнов, — была ли централизация страны актуальной государственной необходимостью в эпоху Грозного? Ну, что могли ответить ему Дубровский и Шевяков, исходя из общепринятой концепции Иванианы? Конечно, была. Являлась ли абсолютная монархия закономерным этапом в истории феодального общества и играла ли она роль централизующего государственного начала (см. Сочинения Маркса и Энгельса, т. X, стр. 721, а также т. XVI, ч. 1, стр. 445)? Согласен с этим Дубровский? Никуда не денешься. Знакома ли была в Средневековье всем европейским странам «страшная кровавая борьба» (см. Варфоломеевскую ночь во Франции, Стокгольмскую кровавую баню в Швеции и т.д.)? Согласен с этим Дубровский? Еще бы! А между тем из всего этого стандартного набора историографических клише Смирнов вывел как дважды два четыре, что опричнина была закономерной формой борьбы абсолютной монархии за централизацию страны против феодальных вожделений реакционных бояр и княжат.
И всё — ловушка захлопнулась. Экзекуция прошла успешно, мятеж усмирен. А что до «жестокой формы», которую приняла борьба за централизацию государства в эпоху опричнины, то к этому вопросу Смирнов был отлично подготовлен — еще Кавелиным. Увы, такова плата за прогресс, отвечал он, плата за «пресветлое царство», за избавление от «сил реакции и застоя».
Даром, что «пресветлое царство», за которое заплачено было столь кровавой ценой, обернулось почему-то непроглядной тьмой крепостничества. Ддром, что вожделенный прогресс обернулся вековой хронической отсталостью, от которой не может освободиться страна и четыре столетия спустя. Даром, что, кроме крепостного права и перманентной отсталости, увековечила «прогрессивная опричнина» в стране еще и холопскую традицию, жертвой которой пал на наших глазах сам Смирнов — к сожалению, вместе со своим оппонентом.
Ибо Дубровскому-то и возразить было по существу нечего, поскольку он, как до него Погодин, Веселовский или Ключевский, никогда не задумался над содержанием понятия «абсолютная монархия», которым били его по голове, как дубиной. И потому не мог он возразить, что, хотя абсолютизм, деспотизм и самодержавие одинаково были юридически неограниченными монархиями, принципиально важно для Иванианы не столько их сходство, сколько различие между ними. Ибо именно в нем, в этом различии и лежит объяснение опричнины.
В 1956 году — после всех успехов марксистской науки — оказался Дубровский в той же позиции, в какой был в 1821-м первобытный «донаучный» Карамзин. Как и Карамзину, нечем ему было крыть своих оппонентов, кроме эмоционального протеста и возмущенного нравственного чувства. Его поражение было запрограммировано в его собственном концептуальном аппарате.