Юрий Воищев - Я жду отца
И я побежал. А ноги не слушались. А он за мной и бормотал:
«Я — твой отец! Я — твой отец!»
Я закричал и проснулся.
А что скажет папа?
В комнате все было по — прежнему. Только Николай Палыч ушел куда-то.
— Мне сон какой-то приснился, — говорю матери. И рассказываю.
— Разве ты веришь в сны? — спрашивает.
Я молчу. А потом:
— А вдруг сейчас придет папа?
Я видел, что матери неприятен этот разговор, но не хотел молчать. Только теперь я понял, как невыносимо мне больно, что мать уже не ждет отца. А ведь я ждал его все время. Ждал, что во время свадьбы он придет, усмехнется, и вся пьяная компания и Николай Палыч исчезнут от его улыбки.
Мать устало проговорила:
— Нет, Сереженька, папа не вернется…
И тогда я закричал:
— Я хочу, хочу, слышишь, хочу, чтобы он вернулся! Это ты не хочешь, потому что забыла его! А я знаю, что он придет! Скоро придет! Как ты тогда посмотришь на него?
Мать медленно поднялась, оделась и горько — горько улыбнулась застывшей в дверях бабке. Жалость и любовь пронзили меня. Я почувствовал, что нет никого у меня дороже мамы. Пересохшими губами я прошептал:
— Мамочка, не уходи! Куда ты?
Мать ушла. Я долго лежал и молчал. Потом сказал:
— Бабушка, разве я виноват?!
Она не ответила.
И никто не был в этом виноват. Только война.
«Пока, Сергей!»
— Ну пока, Сергей, — говорит Назаров.
Мы стоим на оледенелом перроне. Позади нас торчат развалины вокзала. Впереди — обшарпанные вагоны. Назаров уезжает. Так он решил. Что я могу поделать?! Я его люблю. Но как я могу уговорить его остаться, когда он так решил?!
— Пока, — говорю. А сам плачу.
— Ну, чего ты, глупыш? — говорит. — Ну, чего ты? Ведь мы обязательно встретимся.
— Встретимся, — говорю. А сам плачу.
Я держу в руках чемоданчик. Его чемоданчик. Маленький. Легкий. Почти пустой. Там лежат бритва, мыло, полотенце и книга. Больше ничего. Только мыло, полотенце, бритва и книга. Нет у него ничего. Никого нет. Сядет он в вагон. Будет смотреть в окно. Будет молчать. Будет думать. Будет ехать. А куда — все равно. Кто его ждет?!
А я тебя буду ждать. Как папу жду. Так и тебя ждать буду. Потому что люблю. Как папу.
А может, не поедешь? Ну, не уезжай, не уезжай! Хоть бы поезд сломался. Или машинист напился. И ты бы не уехал. А потом вернется папа, и вы будете сидеть, курить и разговаривать. И вы будете друзьями. И втроем мы пойдем на рыбалку. Ты, я и папа.
Нет, уедешь. Знаю, что уедешь. И как уговорить тебя остаться? Скажи, как?
Стоим. Молчим. И сказать-то нечего. Глупые какие-то слова лезут:
— Едешь?
— Еду!..
— А когда там?
— Завтра утром…
Стоим. Молчим.
Он вдруг целует меня. Лезет в вагон. Я отдаю ему чемоданчик.
— Пока, Сергей, — говорит. — Ходи веселей!
— Пока, — говорю. А сам плачу.
Поезд дергается. Назад. Вперед.
Пошел!
Я бегу за вагонами. Кричу. Машу руками. Бегу, плачу — не уезжай!
— Пока, Сергей! — кричит. — Я тебе писать буду.
У — у-ду! — орет паровоз.
А я бегу. Я ничего не вижу. Бегу. Бегу. Не догнать.
Уехал.
Стою. Машу руками. Не уезжай!
Уехал.
Поезд далеко.
Скользко. Холодно. Ветер ледяной. Люди разошлись.
Один я. Чего стою? Чего жду? Ухожу. Оглядываюсь. Все не верю, что он уехал.
«Я тебе писать буду».
Но так он никогда и не написал.
Ненавижу!
Первым признаком близкого конца войны для меня было появление на улицах «собачника». Он ездил на скрипучей телеге, в которую была запряжена понурая облезлая лошадь. «Как до войны», — говорили старухи. Для собак настали суровые времена. Этот дядя, не считаясь ни с кем, ловил подряд всех собак — и тех, у которых были хозяева, и тех, у которых не было.
Всякий раз, когда «собачник» появлялся на нашей улице, я бежал домой и прятал Султана.
И вдруг Султан пропал. Я его всюду искал. По всей улице. Нету.
— Пропал Султан, — говорю.
— Придет, — говорит бабка. — Где-нибудь бегает…
А я боюсь: вдруг не придет?!
Вечером Николай Палыч — пьяный, веселый — смеется:
— Кобеля ищешь? А зря.
— Где он?
— У собачника спрашивай.
— Как?!
— Так. Бесполезным тварям нечего по земле бродить. Я и позаботился о твоем Султане. Пустил его на мыло. Хоть польза будет…
— Зачем ты его отдал? — кричу. — Гад! — кричу.
Страшно ругаюсь. Реву.
— Придет папа, он тебе покажет!
— Щенок! — бормочет Николай Палыч. — Я тебя в исправительную колонию сдам.
— Сволочь! — ору. — Убийца! Убийца!
Я не помню себя. Я выкрикиваю страшные ругательства. И чувствую странное облегчение, будто с каждым из них выскакивает кусок грязи, застоявшейся в моей душе.
— Щенок! — визжит Николай Палыч.
И бьет меня по лицу. Страшно бьет. А ладонь у него огромная и широкая, как лопата.
А я ругаюсь. Ругаюсь и кричу от боли.
И вдруг солнце в окне переворачивается и летит в меня. Или я лечу на него?! И солнце вспыхивает, рассыпается на куски и гаснет.
Когда я опомнился, мать держала меня на руках, а бабка прикладывала к моему лицу мокрое полотенце.
— Убийца! — шепчу. — Султан, Султан!
И кричу.
И плачу.
Никогда не прощу.
Всю жизнь буду помнить нелепую жестокость этого человека.
И сейчас помню.
А ему — что? Живет себе. Ест. Спит. Получает пенсию.
И сейчас живет.
И временами я забываю о своей ненависти и, когда пишу матери, передаю ему привет.
Колючий дым
Весть о победе пришла неожиданно — ночью. Меня разбудили голоса.
Я открыл глаза — комната полна людей!
Можно подумать, что весь дом собрался у нас. Что случилось?
— Победа, сыночек! — сказала мать. — Победа.
Так я и не заснул в эту ночь. Да и как можно заснуть, когда случилось то, чего я ждал так давно. Вернешься ли ты, отец?
Весь день я ждал, когда будет салют. Но его что-то не было и не было.
И мне стало почему-то обидно, что нет салюта. Я ведь так ждал его!
А вечером собрались соседи и решили прибрать наш черный, заросший бурьяном двор.
Мы с бабкой тоже убираем мусор, рвем старую траву, сваливаем все это в огромную кучу.
Сейчас вспыхнет огонь. Затрещит старая, сухая трава. И пламя запляшет и взовьется к звездам.
Я смотрю на слабые струйки огня. Они бегут по стволам сухих трав. Они будто ласкают траву. А потом сожмут в железных тисках и не выпустят, пока трава не сгорит. Как сквозь сон, до меня доносятся разговоры соседей:
— Вот и кончилась, проклятая!
— Дождались!
— Теперь сынок скоро из Берлина вернется.
— Слава те господи! Даровал нам победу!
— Сами взяли!
Дым щиплет глаза. Я тру их.
Знакомый запах. Колючий, колючий дым. Запах полыни. Какой знакомый запах. Полынь… Полынь… Я тру глаза. Колючий дым! Полыневый дым.
И мне кажется, что вся земля окутана бездомным запахом полыни — дымным запахом войны.
И я задыхаюсь в этом дыму. И продираюсь сквозь него, как сквозь густой кустарник. А дым лезет в горло, и нет уже сил бороться с ним.
— Воздуха! Воздуха!
— Дышать! Дышать!
И вдруг — когда уже я не надеялся на спасенье, — вдруг потянуло свежим ветром, и стало легко дышать, и дым растаял, и было необычно легко и весело снова увидеть землю — вечную и прекрасную, живую, и себя живого на ней.
И это была Победа.
Я пишу отцу
Я копался в старых книгах и тетрадях и нашел письмо. Оно было написано химическим карандашом, и буквы уже начинали расплываться. Это было единственное письмо отца. «Родные мои, — писал он, — целую неделю мы в пути. И писать некогда. Как вы там? Страшно волнуюсь. Как Сережа? Говорят, скоро мы пойдем в бой и, правду сказать, мне страшно. И не за себя, а за вас. Как вы там жить будете, если я не вернусь?! Надя, большая просьба, если сумеешь достать, то пришли мне трубочного табаку, а то махра надоела…»
— Мама, — говорю. — Письмо… От папы — письмо…
— Письмо?!
— Да, старое…
— Ах это…
Мать берет письмо и долго смотрит на потрепанный клочок бумаги.
— Да — а… — говорит она и опять смотрит на письмо. — Ты помнишь папу, Сереженька? — спрашивает.
— И помню, и не помню.
— А ты помнишь, как мы его провожали?
— Нет.
— Ты ведь был тогда совсем маленький. Был июль сорок первого года. Жарища плыла… И мы с тобой папу провожали. До леса. Там их полк стоял…
И вдруг мне показалось, что я припоминаю… В лесу было душно, и отец часто утирал пот с лица. Мы шли молча, а потом, когда до места оставалось совсем немного, отец сказал: «Присядем». И мы присели. А мимо нас проходили солдаты, и их тоже провожали. Хоть кто-то, да провожал. Не было без провожатых. Потому что через час этот полк должен был уйти в неизвестном направлении. Вот и мы провожали.