Портреты (сборник) - Джон Берджер
В Праге повозка,
запряженная одной лошадью,
проезжает мимо Старого еврейского кладбища.
Повозка нагружена желаниями попасть в другой город,
а я ее возница.
Даже когда он просто сидел на возвышении, прежде чем подняться и заговорить, было видно, что это необыкновенно крупный и высокий человек. Не случайно он получил прозвище «Великан с голубыми глазами». Когда он встал, показалось, что он, кроме того, еще и очень легок – настолько, что мог подняться в воздух и улететь.
Возможно, я никогда не видел его: вряд ли на митинге, организованном в Лондоне международным движением в защиту мира, Хикмета стали бы привязывать к трибуне несколькими тросами, чтобы он не улетел. Но так отпечаталось в моей памяти. Его слова, произнесенные, взмывали в небо (митинг проходил на улице), и его тело словно бы следовало за словами, когда они поднимались все выше и выше над площадью и над искрами когда-то ходивших здесь трамваев, линия которых была закрыта за три или четыре года до этого на Теобальд-роуд.
Ты горная деревня
в Анатолии,
Ты мой город,
прекрасный и несчастный.
Ты крик о помощи – да, это ты, моя страна;
шаги, к тебе спешащие, – мои шаги.
Утро понедельника
Почти всех значимых для меня поэтов я всю жизнь читал в переводах и очень редко – в подлиннике. Думаю, до ХХ века вряд ли кто-то мог сказать нечто подобное. Споры о том, можно или нет переводить поэзию, длились веками, но это были камерные споры, вроде камерной музыки. В XX веке бо́льшая часть залов, где слушали камерную музыку, вместе с дворцами превратилась в развалины. Новые средства коммуникации, глобальная политика, мировые рынки и т. д. – все это свело вместе миллионы людей и разъединило их как попало – так, как никогда не случалось раньше. В результате изменились и чаяния поэзии: все больше и больше стихов адресовалось тем, кто находился вдали.
Наши стихи,
как вехи,
должны указывать путь.
В XX веке много обнаженных, как электрические провода, поэтических строк было натянуто между разными континентами, между забытыми деревнями и отдаленными друг от друга столицами. Вы все знаете их: Хикмет, Брехт, Вальехо, Атилла Йожеф, Адонис, Хуан Хельман…
Днем в понедельник
Стихи Хикмета я впервые прочитал уже ближе к двадцати годам. Они были напечатаны в малоизвестном международном литературном журнале, выходившем в Лондоне под эгидой британской коммунистической партии. Я был постоянным читателем этого издания. Партийная линия в области поэзии представлялась мне собачьей чушью, но сами стихи и рассказы, которые там публиковались, часто вдохновляли. К тому времени Мейерхольда уже казнили в Москве. Я думаю сейчас именно о Мейерхольде, потому что Хикмет восхищался им и испытал сильное влияние с его стороны, когда впервые приехал в Москву в начале 1920-х…
«Я очень многим обязан театру Мейерхольда. В 1925 году я вернулся в Турцию и организовал первый Рабочий театр в одном из промышленных районов Стамбула. Я был там и режиссером, и драматургом и чувствовал, что именно Мейерхольд открыл нам новые возможности работать для публики и с публикой».
После 1937 года эти новые возможности стоили Мейерхольду жизни, но в Лондоне читатели «Обозрения» об этом еще не знали.
В стихах Хикмета, когда я впервые открыл их, поражал размах: они вмещали больше пространства, чем любая другая поэзия, известная мне до тех пор. Они не описывали пространство, а проходили сквозь него, пересекая горы. Кроме того, они были о действии. Хотя в них и говорилось о сомнениях, одиночестве, утратах, грусти, но эти чувства скорее следовали за действиями, чем замещали их. Пространство и поступки идут рука об руку. Их противоположностью оказывалась тюрьма, и именно там, будучи политическим заключенным, Хикмет написал половину своих произведений.
Среда
Назым, я хотел бы описать тебе стол, за которым пишу. Это садовый стол из белого металла, и такой можно встретить сегодня в каком-нибудь яли на Босфоре. Я сижу на закрытой веранде маленького дома в юго-восточном пригороде Парижа. Дом построен в 1938 году, это один из многих домов, возведенных здесь в то время для ремесленников, торговцев, квалифицированых рабочих. В 1938 году ты был в тюрьме. Над твоей койкой на гвозде висели часы. Над тобой находилась камера, где три закованных в цепи бандита ожидали смертного приговора.
На моем столе всегда свалено множество бумаг. Каждое утро первое, что я делаю, прихлебывая кофе, – это пытаюсь привести их в порядок. Справа от меня – растение в горшке, оно тебе понравилось бы. У него очень темные листья. Их изнанка – цвета терносливы, мелкой черной сливы; свет оставил пятна на них, сделав их темно-коричневыми. Листья сгруппированы по три, словно ночные бабочки (и они того же размера, что эти бабочки) слетелись на один цветок. Настоящие цветки этого растения очень маленькие, розовые и невинные, как голоса детей, разучивающих песенку в первом классе. Это какая-то гигантская разновидность клевера. Его привезли из Польши, там он называется Koniczyna. Его подарила мне мать моего друга, цветок вырос в ее садике недалеко от украинской границы. У нее были удивительные голубые глаза, и она то и дело гладила свои растения, когда шла по саду или вокруг дома, – так некоторые бабушки не могут удержаться, и не погладить по головкам своих внуков.
Моя любовь, моя роза,
я отправился в путь через Польшу:
я маленький мальчик, всему удивляюсь и радуюсь
маленький мальчик,
рассматривающий свою первую книжку с картинками,
людей,
животных,
вещи, растения.
В изложении событий важно, что за чем следует. И самый правильный порядок редко виден сразу. Пробуй и ошибайся. Часто, по многу раз.
Вот почему на столе лежат также ножницы и рулон скотча. Скотч не снабжен приспособлением, которое позволяет легко отрывать кусочки. Мне приходится отрезать их ножницами. Очень трудно отыскать конец рулона, чтобы подцепить его. Я ищу нетерпеливо, раздраженно, скребу его ногтями. Когда нахожу конец, прикрепляю его к краю стола и позволяю рулону размотаться так, чтобы