Мануэль Монтальбан - Пианист
Фисас вздохнул, улыбкой прося понять его правильно.
– Я стал прагматиком.
– Ну, прагматиками стали мы все. Прагматизм имеет еще одно название – атеросклероз. Но я думаю, ты не просто прагматик.
– Прагматик и любопытствующий.
– Прекрасно.
Жоан и Мерсе были согласны с ним целиком и полностью, а Делапьера разговор перестал интересовать, он глядел на длинного нарумяненного парня, сидевшего за другим столом, и тот тоже не сводил с него глаз.
– Мне, скромному провинциальному скептику, Тони, интересно знать, какими ты видишь нас со своей высоты, с высоты Соединенных Штатов Америки, с высоты Эмпайр стейт билдинга?…
– Теперь вернее говорить: с высоты Трейд тауэра, Вентура. Это здание выше Эмпайр стейт билдинга.
– Прекрасно, с высоты Трейд тауэра и с высоты твоей позиции прагматика и любопытствующего, какими видимся тебе мы, в частности вот эта горстка людей, которых ты так любишь и которые так любят тебя, не сомневайся, любят; девочки тебя любят, они все смотрели на твою фотографию тех лет, а тут вдруг ты сваливаешься в ореоле новых запахов, которые возбуждают, эти запахи они чуют умом – запах холостяцкой постели, запах человека без постоянных связей, который не только спикает по-английски, ты спикаешь по-английски?
– Вообще-то я молчалив. Но если обстоятельства требуют, я могу выдать несколько восклицаний по-английски.
– Именно это их возбуждает.
– Ты говори о себе, о нас не надо.
– Ну так вот: в политическом плане и просто по-человечески, словом, в целом, какими мы тебе видимся? Такими же, какими президенту Рейгану его прежние соотечественники, когда он отправился в Ирландию встретиться с ними? Часть жизни мы прожили вместе, но в какой-то момент наша общая жизнь оборвалась, и мы продолжали жить на том запасе, который накопили в идеологии, науке, эстетике, а ты – нет, ты отбыл в столицу мира и там обогащаешь свою жизнь новыми, лучшими и более обильными яствами духа. А потом приезжаешь сюда и ведешь себя как ни в чем не бывало. Нет. Я не согласен. Заяви свои права. Для начала отдай нам приказания по-английски или по-американски, а мы тебе повинуемся. Ты – посланец Империи, а мы – твои рабы с периферии.
Фисас оглядел всех, как бы говоря: он готов набраться терпения и сдержать себя. Потом кротко вздохнул и наклонился к самому лицу Вентуры:
– Чего ты от меня хочешь? Не добьешься, чтобы я ушел.
– Я хочу, чтобы ты сделал нас еще лучше, более понятливыми, прагматичными и любопытствующими. Чтобы ты дал нам блестящий список тех, с кем ты общаешься, и мы бы разинули рты от восторга: приходите, берите нас тепленькими. Хомский?[29] Tu connais?[30]»
– Разумеется.
– А с Голбрейтом?[31]
– Дважды мне довелось…
– Норман Мейлер?
– С ним я был вместе на вручении… Да перестань ты вершить надо мной суд, что поделаешь, я знаком с людьми, которых знает каждый, кто принадлежит к определенным кругам Нью-Йорка и общается с определенными людьми.
– Я тебя упрекаю не в этом. Я упрекаю тебя в том, что ты непоследователен и ведешь себя с нами не так, как должен, к чему тебе, князю духа, так панибратски метать перед нами бисер?
– Смени пластинку, Вентура, ради бога.
– Нет, к чему? Скажи, к чему?
Ирене повисла на руке у Тони.
– А помчишь песенку Мелэн, под которую мы танцевали с тобой, щека к щеке в «Джаз-Колумбе», Тони? What have they done to my song, ma?… Ta-pa-pa-pa, та-ра-ра-pa…
– Что они сделали с моей песней, мама?
– Это лучшее, что у меня было, но пришли они и подменили мне песню, мама.
– Что они сделали с моим мозгом, мама?
– Это лучшее, что во мне было, но пришли они и расплющили мне мозг, как яичную скорлупу, мама.
– What have they done to my song, ma?
Напевали Фисас и Ирене, но танцевали с тем мужчиной глаза Луисы, и ее щека прижималась к щеке мужчины, в ее мозгу затягивалась рана десятилетней давности, затягивалась рана и складывалась по кусочкам разорванная песня. Луиса тоже принялась подпевать, нащупывая мелодию в том пространстве, которое отделяло ее от Тони. Они улыбались друг другу нежно, и подвыпившая Ирене со своей песенкой уплывала куда-то в сторону. Сраженный Вентура уже некоторое время сидел, откинувшись на спинку стула, и наблюдал за этой сценой, губы его улыбались, но глаза изучали соперника. Если тебе представится выбирать: умереть от удара ножом в нью-йоркском метро или быть объявленным сумасшедшим за инакомыслие, что ты выберешь, master? Да, тебе действительно подменили песню, master. Ты – перебежчик, знавший марксизм, а теперь поставляющий международному капитализму язык, информацию и логику его врага, а сверх того – глубокое чувство удовлетворения, что они обрели тебя, master. Фисас истолковал улыбку Вентуры как шаг к примирению и поднял бокал – тост без слов, – и Луисе захотелось поддержать его, взывая к обоим мужчинам, но у каждого прося разное: у одного – понимания, а у другого – памяти и терпения. Потерпи, Фисас, потерпи. Через годик-другой вы сможете назначать друг другу свидания под сенью статуи Свободы и танцевать вокруг нее, как Джин Келли и Сид Чарис.
– А теперь над чем ты смеешься?
– Представил: вы двое, совсем как в мюзикле «Пение под дождем», танцуете у подножия статуи Свободы.
– Я бы в Нью-Йорк съездила даже потанцевать. Мечтаю посмотреть все это… Да, жить там – значит жить в самом центре, в центре всего, что есть и что проходит.
– Приезжайте когда угодно. Теперь у меня в Гринич-Вилледже хорошее жилье. Хватит места и гостям. Билет относительно недорог, а есть можно в дешевых кафе и китайских ресторанчиках. Словом, я вас жду.
– Всех?
– Приезжайте по очереди, в алфавитном порядке.
– Спасибо, Тони, спасибо.
– За что ты меня благодаришь, Вентура?
– За то, что даришь мне иллюзию, будто мы для тебя что-то значим. Ты напоминаешь мне другого человека, другую историю, других людей, другие времена, но…
– Расскажи.
– Как лучше – прозой или стихами?
– Стихами! Стихами!
Подогретая винными парами, Ирене пришла в восторг.
– От прозы можно захворать, а от стихов – отдать богу душу.
Вентура оставил без внимания едкое замечание Луисы.
– Чтобы никому не было обидно, я сперва расскажу историю в прозе, а потом подведу итоги стихами.
– Не обходи и театр. Представь все три жанра.
Вентура и на этот раз не ответил на колкость Луисы, а начал свой рассказ в лирическом тоне:
– Несколько лет назад, вернее, много лет назад, когда мы только еще учились на бакалавров, из долгого пребывания за границей возвратился человек, который должен был потрясти умы либеральной интеллигенции Каталонии. К ней принадлежали бывшие молодые люди, потерпевшие поражение во время воины или в послевоенные годы, бывшая много обещавшая молодежь, сформировавшаяся в культурном климате предвоенных лет; у некоторых был опыт подпольных организаций, хотя они и не обладали особыми геройскими качествами, а потом, в силу сложившихся обстоятельств, дорогой ценой расплачивались за какую-нибудь статью, написанную в молодости чересчур смело, а то и просто за то, что она была написана по-каталонски. И пока победители с пистолетом в руке завоевывали себе позиции в университете, эти молодые люди давали уроки латыни или математики чахоточным детям мелкой буржуазии, которые должны были заменить собой выпавшие звенья в цепочке культуры, или трудились в маленьких скромных издательствах, пытаясь втиснуть в двадцать томов энциклопедии выжимки из национальной культуры, которые были дозволены франкизмом к публикации. Они, долгие годы готовившиеся стать сливками каталонской культуры, вынуждены были влачить жалкое существование в подполье родной страны и жениться на девушках, которые видели, что их мужавший и зрелый ум было не к чему применить и что им уготована пустая и жалкая доля. Все они были в одном братстве, в братстве святых-побежденных, сражавшемся за то, что могло быть, но не сбылось. То были голодные годы, годы нужды и нехваток, и они не могли обеспечить себе даже такого уровня жизни, к какому большинство из них детьми привыкло в родном доме; и своим несчастным подругам, которые рискнули выйти за них замуж, они не могли предложить ничего, кроме как разделить их участь – работа по совместительству, скверно оплачиваемое репетиторство в двадцати частных школах и километры, километры переводов по десять песет за страницу, да вдобавок выматывающие душу аттестации на замещение вакантной должности институтского преподавателя. Так жили те, кому, казалось, суждено было превратить автономный Барселонский университет в Афины новой Каталонии.
– История повторяется.
Шуберт сказал и обвел всех взглядом, ища поддержки, но никто ему не ответил.
– Прошло десять, пятнадцать и двадцать лет после поражения, которое они тихо признали, и время от времени они собирались, чтобы провести вместе отпуск, поиграть в канасту, пофлиртовать, но платонически, не более. На их глазах вырастали дети и приближались к университету, тому трамплину, с которого они взлетали в сальто-мортале, надеясь на лучшую участь. Они встречались – все те же разговоры, все те же слова, – и, хотя у каждого своя специальность, через пятнадцать или двадцать лет из этих бесконечно повторявшихся разговоров каждый знал все, что знали остальные. А потом им стукнуло сорок, засверкали лысины. И тут…