Слава Бродский - Страницы Миллбурнского клуба, 5
Через несколько дней мы выдвинулись на более удобные позиции и вскоре оказались на склонах нескольких холмов, выстроившихся в почти правильную цепочку и примыкавших к правому берегу Одера. Город остался за рекой, совсем недалеко, говорили, что его даже видно с нашего левого фланга. Человеческого жилья вокруг почти не было, не считая небольшой деревеньки, вытянувшейся по берегу тонкого озерца где-то в тыловой низине.
Лагерь разбивали долго и не без суматохи, еще более усугубленной тем, что приходилось все действия согласовывать с русскими. Впрочем, большинство их офицеров на удивление сносно понимали немецкий и часто французский, поэтому меня то и дело командировали в разные стороны, требовали, просили, грозились, отчего я к вечеру совершенно валился с ног. А ведь нужно было привести в порядок свой собственный лазарет, ибо без работы он остаться не мог. Наоборот, надвигалась гроза.
Король не только не был разбит, но, скорее всего, именно сейчас подкрадывался к нашим силам, дабы нанести противнику решительное поражение и окончательно склонить ход войны в свою пользу. И все-таки никто из моих сослуживцев не думал о предстоящем бое, об опасности и смерти. К плохому легко привыкаешь, поэтому так радуешься, когда оно позабудет случиться. К тому же мы по-прежнему испытывали подъем духа из-за столь успешно выполненного марш-броска, хотя нашему соединению удалось взять лишь первый промежуточный рубеж, и очевидно, что самый легкий. Не желавшие идти с нами – так ли они были несообразительны?
Через какое-то время начальник лазарета уговорил меня съездить в русский лагерь, встретиться с коллегами, но делать это, не уведомив командование, было нежелательно. Поэтому мой наставник отправился в штаб и на удивление легко получил разрешение. На следующий день нам с вестовым передали пароль и инструкции. Мы привели в порядок обмундирование (мое прохудилось до неприличия), приказали распрячь из повозок и оседлать по уставной форме пару тягловых лошадей, приготовили подарки. Я понимал, что у русских должна быть нехватка перевязочного материала, и поколебавшись, совершил изъятие казенной собственности из интендантской повозки. Совесть меня, если вправду, довольно-таки мучила. Они, небось, не разберутся, не поймут и сразу по нашему отъезду все выбросят в мусор. «Но ведь это союзники», – не переставал я шептать почти вслух, словно оправдываясь перед кем-то.
В полевом госпитале русской армии нас ожидал главный военный лекарь Штокман – носатый, сухой, чисто, но не без порезов выбритый человек с впавшими щеками и крупным кадыком – по-моему, из остзейских немцев. Вообще, среди врачей в стане войск петербуржской императрицы лиц неевропейской народности почти не было. Поэтому наше общение шло довольно непринужденно (ничуть не хуже, чем с русским офицерским корпусом), несмотря на то, что я с трудом разбирал путаную вереницу акцентов подданных ее величества.
Доктор Штокман, как и весь его госпиталь, произвел на меня странное, если не сказать двойственное, впечатление. Во-первых, сам лекарь был не очень-то похож на немца – нет, не внешне, а по своему поведению. В нем не водилось ни капли чопорности, не было и, прошу прощения, никакой германской основательности. Честь он нам так и не отдал, хотя был в мундире – впрочем, грязном и основательно изодранном. Подарки наши – ведь и мой начальник по секрету от меня кое-чем запасся – он быстро, одним взмахом костлявых пальцев, спрятал, поблагодарив союзных коллег чуть не сквозь зубы. Без пояснений подвел нас к ближайшим палаткам, откуда доносились гулкие стоны, – тут мы поняли, что у русских много раненых. Зачем-то размахивал руками, треща суставами, и то говорил без устали, то замолкал на полуслове и косо поглядывал в нашу сторону.
Еще доктор Штокман постоянно жаловался на недостачу припасов и вороватость интендантов, поминутно прихлебывал из плоской фляжки, которую держал за пазухой, не думая с нами поделиться или хотя бы предложить глоток-другой, пускался в пространные рассказы, не имевшие никакого отношения к войне или нашей профессии, прилюдно и громко поносил своих помощников за нерадивость, не знаю уж, истинную ли. Меня не отпускало ощущение, что одновременно с явным неудовлетворением, которое он испытывал от своей должности и может быть даже, от нашего визита, ему необходимо было показать, что он здесь все-таки командир и распорядитель, что по его слову могут делаться какие-то важные или почитающиеся важными вещи, что его упреки должны слушать с виноватым лицом десятка два утомленных и, в отличие от него, заросших двухнедельной щетиной людей. Теперь, по прошествии лет, мне кажется, что я был не вполне справедлив. Да, старикан действительно боялся себя уронить – тоже мне важный упрек. Хотя, поймаю себя на слове, он, наверно, был заметно моложе меня сегодняшнего. Что ж, ныне и я, пожалуй, стал порядочным брюзгой и отменным причиталой.
Тогда же оставалось лишь молчать и делать вид, что киваешь хозяину с пониманием. Окончив визит, мы раскланялись с господином Штокманом, испытав взаимное облегчение, и возвращаясь к нашему бивуаку, не обменялись ни единым словом. На полдороге нас нагнал кто-то из санитаров, с трудом объяснивший на ломаном немецком, что их высокородие просит господина доктора принять этот скромный дар. Едва успев вручить мне небольшой узелок, он тут же испарился в темноте. Внутри был отменный китель – не слишком заношенный и, скорее всего, недавно снятый с русского мертвеца. Побуждаемый неясным чувством, я не преминул продемонстрировать начальнику плоды великодушия союзников и, сравнив австрийские дыры с русскими потертостями, театрально высказался в пользу последних. «Пусть смотрят, скопидомы паршивые», – почему-то подумал я, переодеваясь. Вскоре мы увидели наши костры.
Я засыпал со странным чувством. Почему-то до сих я пор никогда не испытывал волнения в преддверии битвы. Может быть, только в первый раз, когда я еще не знал, чего ожидать. Но теперь – и я постепенно стал в этом убеждаться – война стала моей профессией. Я сроднился с лазаретом, кровавыми тряпками, затихающими стонами раненых и синими трупами, которые санитары складывали неподалеку и покрывали рогожей. До первого выстрела и почти сразу после наступления затишья я мог с легкостью заниматься своими делами: чинить мундир, щупать маркитанток, читать подвернувшийся роман.
Конечно, это не относится к серьезным баталиям – тогда до боя надо было готовить лазарет, а после… Я уже рассказывал, что для врачей сражение кончается в последнюю очередь, и не стану повторяться. Но как до битвы меня волновало только расположение носилок да наличное количество корпии, а не предстоящая опасность, так и после нее мысли мои были заняты чем угодно, но не благодарственной молитвой за спасение от смерти или увечья. Да и во время сражения – то же самое. Рвались снаряды, трещали ружья, чавкающими криками отдавалась в ушах рукопашная, к госпиталю, шатаясь, плелись белолицые солдаты, но я оставался бесчувствен, ни за что не переживал и никого не жалел. Я был слишком занят: через меня непрерывным потоком шли раненые, и отнюдь не всем из них было суждено дожить до утра. Руки делали перевязку, а глаза отбирали следующего кандидата на спасение. И душа моя оставалась в полном молчании.
Так было. Но в этот вечер я заснул с ощущением надвигающейся грозы. И почти сразу проснулся. Мне вдруг стало ясно, что происходит. На удивление, я неожиданно оказался стратегом не хуже штабных. Во-первых, налицо лучшие силы союзников: вся русская армия и самая боеспособная часть имперских войск – большая часть кавалерии под командованием лучшего из австрийских генералов. Если королю удастся с нами расправиться – можно считать, он выиграл войну. И если это осознаю я, лежа на дурном деревянном топчане, то тем более это понимает тот, кто уже не раз удивил Европу быстротой своей мысли. Почему-то мне представился король за картой в беловерхом шатре, в окружении затянутых в мерцающие мундиры приближенных. Он что-то втолковывал им, водя шпагой в воздухе, они дружно кивали в ответ и разевали немые рты, словно хор разукрашенных рыб. Значит, подумал я, завтрашняя атака пруссаков будет продуманна, страшна и безостановочна.
Во-вторых, местность здесь для нас неизвестная, и в ходе сражения с нашей стороны неизбежны ошибки при маневрировании. Это мне стало понятно, когда я давеча проехал через все расположение союзников, неуклюже раскинутое по холмам и перерезанное оврагами, открытое сразу с трех сторон, за исключением примкнувшего к реке фланга, обреченного – я это тоже понял – в любом случае стать тылом. В-третьих, нам некуда отступать – по сторонам болотные низины, сзади река. В случае неудачи даже ночь не принесет спасения. Выбраться с топкого берега некуда – нас добьют наутро. Строй разорван, глубины фронта никакой, боеприпасы истрачены. Утопят или отстрелят, сопротивляться мы не сможем, как афиняне при бегстве из-под Сиракуз. А ведь у них была хорошая армия.