Admin - i abe4dc52fd6b0e67
Он понял! Он весь засиял, но ведь я не открыл ему истину: он это чувствовал и до меня (и пожалуй, он чувствовал ярче), но я сформулировал.
Вдруг он поставил мольберт и невидимой кистью нанёс пару лёгких штрихов, на минуту задумался, и соглашаясь, кивнул (как знакомо: он видел их, а "зафиксировать" можно в другой обстановке). Потом улыбнулся:
-- Позволишь взглянуть на машину? Люблю я их, даже умею водить...
Не дойдя до машины, он как-то внезапно отстал. Обернувшись, я понял что "броник" изящен: недавно я видел приют живописца как схему, теперь же художник глядел на машину, как будто она была в рамке. Такой взгляд художника - высшая похвала для дизайнера.
Налюбовавшись, он влез на сидение справа: "Прокатишь?". Я сел и привычным движением вставил в колодку в свой пульт (А механик-то должен испытывать новый, со связью! Об этом я утром забыл...).
Мы немного проехались. Он был в восторге:
-- Здесь, у нас, всё высочайшего качества. В Кремле, наверное, сделано хуже! Но твой броневик... Они превзошли даже сами себя!
-- Не превзошли. Он построен у нас.
"Монах" потрогал клавиши, переключатели.
-- Идеальная подгонка, - похвалил он, - А это что за тумблер?
Он показал на внушительный тумблер, прикрученный скотчем в районе руля: жгут проводов "соплями" нырнул под "торпедо"; на верхнем ребре, на куске изоленты, ручкой написано: "Эксп.".
-- Выключатель экспериментального оборудования.
-- А что будет, если включить?
-- Не знаю, не пробовал.
-- А ты... вправе включать?
-- Вправе-то вправе...
Я взял микрофон и набрал номер пульта механика.
-- Ты "мелкий броник" тестировал? - выпалил без предисловий.
-- Чуть-чуть. Не считается.
Значит - механик провёл испытания (кроме, конечно, ресурсных).
Я перещёлкнул. Мотор зазвучал как-то резче - не громче, а именно резче, плотнее и собранней. В ответ на попытку тронуться "броник" задёргался, "скис"... чтоб не заглохнуть, я дал больше "газу". Под нервный пугающий рык бронированный монстр рванулся вперёд, завиляв задней осью. "Так-так", машинально толкнулось сцепление, вспыхнула лампочка "2", и машина, всё так же немножечко боком, продолжила жуткий разгон. Я слегка испугался, но вида не подал (однако, закончив поездку, я тотчас же щёлкнул обратно). "Монах" отцепился от поручней, и, вытирая ладони, спросил:
-- Как вы так ездите: со сцеплением, и без рычага?
-- Интересная схема, - кивнул я, - однако привык я за пару минут. Вообще наш механик - хороший эргономист.
-- Эргономика... что-то знакомое. Ах, да: встречал в связи с "потогонной" системой Форда. Смысл её в том что если рабочее место устроено так чтобы рабочий не нагибался, поменьше крутился и бегал, и вообще ему было удобно, то он за смену сделает для капиталиста больше продукции.
-- "Потогонная", говоришь? А как назвать ту, при которой фордовской производительности от рабочего требуют, а станки неудобные, старые, за заготовкой бежать через цех, а за новым резцом - вообще на склад?
Он удивился. Минуту сидел неподвижно, как йогин, потом констатировал:
-- Для искусствоведа ты интересуешься очень не "смежными" темами.
-- Это, по-твоему, странно?
-- Уже нет.
Пожалуй, мы оба уже не такие как Внешние. Дело отнюдь не во внешнем: машины, "обитель" - не главное. Да, Наблюдатели это фиксируют, делают выводы, строят теории... Мы изменились, а это они проморгали.
Мы - люди искусства. Оно неделимо на жанры и стили, искусством является творчество в каждом его проявлении, ибо искусство есть озарение, приходящее к мастеру. Искусство - оно не профессия, оно есть искусность как уровень. По достижении этого уровня и происходит качественный скачок.
Отойдя от машины, "монах" обернулся и делал "пассы" над прозрачным мольбертом. Меня не стеснялся! Уже?! Ведь о нём были данные, что он с трудом принимает кого-то в свой круг.
Через пару секунд он махнул мне: "Пойдём!", и буквально вбежал в "монастырь". Я же снова не мог обойти эту надпись. Она не пугала, напротив, манила войти во вселенную "скита". Но я не решался.
"За этой стеной ничего нет. Кроме целого мира."
Я очень боялся, войдя, изменить этот мир (изменить наблюдением... определённо, я перезанимался...).
"Монах" между тем снова вышел, схватил меня за руку, и без усилий, однако настойчиво ввёл меня внутрь. Возможно, вот так непосредственно он и вводил сюда многих художников. Будто прочтя мои мысли (так сказать, мои "копенгагенские" мысли), "монах" успокоил:
-- Другим это не помешает: мы все в эти дни возвращаемся к службе, к работе... Моя служба здесь.
Он замолк, предлагая смотреть самому. Не мешая увидеть.
Помимо желания снова смотрю как механик: жилища и студии - в стенах, причём капитально построены внешние стены и перегородки-упоры, а все обращённые внутрь, "во двор" стенки - лёгкие. "Кельи" похожи, почти однотипны, но каждая "келья" хоть чуточку индивидуальна: жилище одних отделяет от студии "келья" соседа, других лишь кладовка, у третьих стена (и, как правило, с дверью), четвёртые вовсе живут в окружении красок, томов или нот...
А четыре "луча" суть навесы: один подарил тень столу для обедов, другие скрывают плетёную мебель, пюпитры, мольберты в каком-то живом беспорядке. Всё это не брошено, это оставлено зная, что вскоре вернёшься. Не убрано ибо не надо: он создал здесь мир, куда тянет вернуться, а дома ты хочешь найти вещи так как оставил.
-- Ты понял, - услышал я голос "монаха".
И больше ни слова: я понял.
Теперь, и лишь только теперь он повёл... нет, скорее впустил меня в "главную" "келью". Пройдя вслед за ним в широченный, с двустворчатой дверью, проём, я увидел картину. Она потрясла меня: там, на картине, колонна людей утыкается в стену. Первые, ближние, удивлены; кто подальше - идут, и пока их решимость не знает преграды... Все люди в колонне с оружием, но тем не менее штатские. Лишь офицер навалился на стену. А там, за стеной, за прозрачной, но твёрдой преградою - мирная жизнь.
-- Вот моя "Студия Грустной Погоды". - Слова долетали, но были как будто не мне - Когда идёт дождь - ручейками по стёклам до самого пола, шуршаньем по шиферу...
-- А капитан молодец, - невпопад сказал я, - Создать ополчение, вывести в рейд...
-- Откуда знаешь, что капитан?!
"...Сыграть бы с ним на бильярде. Только боюсь быть обыгранным, как Хлестаков." Я чуть не проболтался (но если бы вспомнил о той телеграмме "не нам", то сказал не скрывая).
"Монах" как-то грустно вздохнул, и сказал едва слышно, желая сказать только мне... или только себе, оставляя меня лишь случайным свидетелем:
-- Вы преподали нам урок, который мы не забудем и после того, как нас перестанут возить сюда.
Я не ответил. Я понял. Но понял ли он, что сейчас изменил наши цели? Когда перестанут возить, отнимая и вновь возвращая нам память, мы будем всё помнить, но не на Земле. Теперь оппоненты по гонке со временем - Внешние.
Всё это надо продумать. В другой обстановке. А здесь и сейчас я в гостях у монаха искусства.
Он будто услышал. Спросил:
-- Хочешь знать, почему я "монах"? Посмотри над кроватью.
На стенке у самой подушки ("монах" был из тех кто дремал прямо в студии), чтоб отвернувшись уткнуться в неё, была надпись:
Когда нацисты пришли за коммунистами, я оставался безмолвным. Я не был коммунистом.
Когда они сажали социал-демократов, я промолчал. Я не был социал-демократом.
Когда они пришли за членами профсоюза, я не стал протестовать. Я не был членом профсоюза.
Когда они пришли за евреями, я не возмутился. Я не был евреем.
Когда они пришли за мной, не осталось никого, кто бы выступил против.
Мартин Нимёллер, один из "отцов" пацифизма. Священник.
-- Трудно быть пацифистом, когда все готовят войну? - спросил я, - Преследовали?
-- И да, и нет. Скажем так, объявили бойкот, а не охоту. Узнав о бойкоте, я взял и ушёл, ведь отшельник и сам не желает общаться. Можно сказать, что я принял обет: вечный бойкот, кто меня бойкотировал. С теми кто "воздержался" - дружу... во Внешнем дружу и с ещё одним парнем, ведь там я не помню, что он бойкотировал.
Взгляд возвращался к картине: похоже, что я пропустил нечто важное... Ракурс! Художник увидел их спереди: он обернулся, идя в боевом охранении. Правильно, только ему Капитан мог доверить разведку: "монах" был не менее воином, чем Капитан.
Удивляться не стоит: пожалуй, самый надёжный пацифист - это воин, которому войны уже надоели. Насколько я знал о "монахе", он был офицером. Хорошим. Даже знаменитым. Когда он ушёл, уединился, у него появилось время. На картины. Те, кто приходил к отшельнику - с приказом вернуться, просить ли прощения - видели их, и, как я, попадали под власть их божественных красок.
Иначе и быть не могло, ведь картины "монаха" написаны сердцем. Они очень разные, но неизменна та искренность, что заставляет почувствовать то же, что чувствовал автор: восторг восходящего солнца и мимолётная свежесть росинок, застенчивость милой девчушки и всё заполняющий ливень настолько прекрасны, что знаешь: "монах" их почувствовал. И лишь потом написал.