Виктор Ворошильский - Венгерский дневник
Проводником мне служит молодой венгерский студент. Проводником? Я не знаю этих улиц, а он их не узнаёт. Мы оба блуждаем в это воскресное утро, в последние часы перед разлукой.
Мы склоняемся над свежими могилами, которых не счесть в каждом сквере, в парках, возле церквей. На кусках фанеры или картона написано, кто тут лежит: «Лайош… 18 лет», «Жужа… 15 лет», «Арпад… 12 лет». Все могилы усыпаны цветами.
Мы входим в церковь. Людей меньше, чем можно ожидать. Венгрия — не чересчур религиозная страна. Но в высокие своды ударяет песнь необыкновенной красоты и силы. Я никогда такой не слышал. Мой товарищ объясняет: это старый церковный хорал — «Боже, Ты, что Венгрию…» Пение тянется долго — когда оно умолкает, мы выходим.
Мы хотим ещё заглянуть в университет. Но приходится долго простоять перед массивными воротами, прежде чем открывается узенькое окошко и выглядывает разгневанный старый привратник:
— Чего вам тут надо? Нет университета. Приказ господина министра просвещения — никого не пускать. Идите себе.
Окошко захлопывается.
И мы бродим дальше, бесцельно и бессмысленно, потом расстаёмся и договариваемся снова увидеться после обеда.
Но в гостинице я узнаю, что не увижусь больше ни с кем из будапештских друзей. Мои коллеги несколько странным образом раздобыли машину. Мешкать не следует. Мы едем через Югославию в Польшу.
Двадцать лет спустя
Через двадцать лет — закончим рассказ.
Надо было брать ноги в руки и улепётывать из Будапешта, захваченного русскими и их местными сообщниками.
Первой группе польских журналистов — в том числе женщинам и больным — удалось уехать с югославскими коллегами, их автобусом. Но на всех там мест не хватило. Мы искали случая. Ближайшая дорога в Польшу — через Чехословакию — была закрыта. Мы решились лететь в Бухарест румынским самолётом (только они и летали) — и, к счастью, не полетели: тот самый самолет, что должен был нас взять, попал в аварию или был неведомо кем подстрелен, и никто не уцелел. Тем временем один из наших каким-то манером попал в Будапеште на «пир победителей». Ему досталось место возле нового коменданта общественной милиции. Выпили. Пьяный милицейский предложил пьяному польскому журналисту машину и пропуск. Пропуск, правда, выдан на фургон для перевозки мяса, в котором два лица могут передвигаться по Будапешту, — получили же мы маленький виллис, влезли туда впятером (четыре журналиста и студентка) и пустились из Будапешта на юг, к югославской границе. Ну, и как-то доехали — с пьяным шофёром, с вечно глохнущим мотором, по заминированному шоссе, через бесконечные советские патрули, которые, правда, не могли проверить, что там написано по-венгерски в пропуске.
Мне запомнились три таких контроля. Первый — ещё в центре города, когда мой слишком свободный русский язык вызвал подозрения и меня принялись допрашивать. Я сослался на свою недавнюю учёбу в Москве, но, когда от меня потребовали назвать фамилии преподавателей, они мгновенно, все до одной, вылетели из головы. Я их тут же припомнил, и смершевец, быть может, даже не заметил минутного колебания, но для меня оно продолжалось вечность.
Потом уж я не разевал рта, зато отлично слышал, как, пропуская нас через очередную рогатку, один русский проворчал другому: «Поляки… Тоже бандиты!»
Наконец в третий раз безусый офицерик всунул розовое личико в машину и озабоченно прошептал: «Извините… Мы не виноваты…»
Только перед самой границей, в Сегеде, нас задержал смешанный русско-венгерский патруль, и казалось, что пропуск пошёл к чертям, а нас ожидает долгое следствие в местной контрразведке. В начале разговора в контрразведке нам достались горькие упрёки: это, мол, польский пример толкнул венгерскую молодёжь на безрассудные поступки. Но мы ответили, что в польских октябрьских демонстрантов не стреляли и потому всё прошло спокойно; на этом политическая дискуссия прекратилась. Сомнения возбудили наши документы — например, в моём паспорте не было штемпеля пересечения границы при въезде. Долго, усердно дозванивались до Будапешта, в конце концов поймали коменданта милиции, и он от нас не отрёкся, так что мы смогли, хоть и под конвоем танков, одного впереди, одного сзади, продолжить дорогу к желанной границе. Мы перешли её пешком, оставив машину на венгерской стороне.
На югославской таможне мы дождались утра; за нами приехал чиновник посольства ПНР в Белграде; наши сведения его не интересовали: он твёрдо знал, что в Будапеште перед освобождением был миллион (!) организованных фашистов и что это они разожгли контрреволюционный мятеж…
Из Белграда через Вену мы полетели домой. Некоторые из нас — в том числе и я — считали своим долгом дать слово правде о венгерском восстании. Какое-то время эта возможность была — мы ещё переживали медовые месяцы польского Октября. Я выступал во многих местах, некоторые выступления помню до сих пор: в Клубе Кривого Колеса, на фабрике имени Розы Люксембург (это там старый рабочий- коммунист, чуть не плача, обвинил меня во лжи — с самой зари пролетарской власти в России буржуазия немилосердно клеветала на неё, и он знает, что не может быть того, о чём я рассказываю, — не может быть и неправда! Спустя годы точно то же скажет мне в Риме итальянский коммунист о только что прочитанном «Архипелаге ГУЛаг»…), наконец — в Генеральном штабе Войска Польского. Тут, через несколько минут после того, как я завёл своё, в большой зал, наполненный молодыми офицерами, явились несколько советских генералов и полковников в польских мундирах и заняли места в первом ряду, напротив меня. Однако они меня не прерывали и не вступали в полемику, только внимательно слушали, и иронические улыбки блуждали на широких лицах…
На основе заметок, сделанных ещё в Будапеште, я закончил свой «Венгерский дневник». Я посвятил его памяти Михаила Кольцова, русского публициста, — его «Испанский дневник» незадолго до того произвёл на меня большое впечатление. Поразила меня и судьба автора, попавшего в число жертв кровавых сталинских чисток. Из-за этого и книга была запрещена — уцелевший экземпляр мне давали в Москве под страшным секретом. Я печатал свой «Дневник» в «Новой Культуре» (редактором которой меня выбрали коллеги, когда я вернулся из Венгрии); несколько кусков появилось, хотя и с пропусками, а последний цензура запретила совсем. Тогда я напечатал дневник целиком в парижском журнале «Франс-Обсерватер» — переводила Анна Познер, и как раз тогда, чуть ли не в связи с этим переводом, она вышла из компартии…
Гораздо позже я услышал о русском переводе «Венгерского дневника» (того, что появилось в «Новой Культуре»); его сделал студент-литовец по заказу дирекции Литинститута, которая нашла нужным ознакомить узкий круг посвящённых с мерзкими выходками недавнего аспиранта и осудить его на закрытом собрании. Так оно и произошло, но тексты, вопреки первоначальному замыслу, пошли дальше, к не предусмотренным властями читателям, — многих из них я потом встречал, и совсем недавно мне рассказывали, что какие-то копии «Венгерского дневника» всё ещё кружат на окраинах русского самиздата…
Вот и всё о возвращении из Венгрии группы польских журналистов и о наших поспешных попытках сказать правду об отчаянном и подавленном восстании. (Кроме своего «Дневника», назову ещё репортажи Ханки Адамецкой в «Штандаре Млодых» и Марьяна Белицкого в «По просту».) Спешка наша оказалась как нельзя более к месту: вскоре (по «государственным соображениям») уже ничего не могло появиться, а позже, когда Гомулка в одной из своих речей бросил словечко «контрреволюция», открылось широчайшее поле деятельности для профессионалов и добровольцев по оплевыванию венгерского восстания.
Что тем временем происходило в Венгрии — известно. Жертвами волны террора после поражения восстания стали как его многочисленные участники и сочувствующие, так и военные и политические руководители. Эти последние, во главе с Имре Надем, испытали на себе привычное для их победителей вероломство: когда, получив гарантии безопасности, они отправлялись в эмиграцию в Югославию, их выволокли из югославского автобуса, посадили в тюрьму на румынской территории (вместе с арестованными раньше участниками переговоров — Палом Малетером и др.), тайно «судили» и убили. Наш собеседник из здания парламента, Геза Лошонци, не дождался этого «суда» — умер до него, в тюрьме, при невыясненных обстоятельствах. Среди тех, кому была дарована жизнь и возможность умереть своей смертью в Будапеште, был престарелый Дьёрдь Лукач.
Из других, с кем я встретился во время восстания, кажется, был расстрелян красочный Дудаш. Пишу «кажется», потому что сообщение об этой казни, насколько мне известно, никогда не было опубликовано и я знаю о ней только по слухам — как и о том, что Дудаша принесли на казнь на носилках. От подчиненного Дудаша, выступающего в моём дневнике под именем Иштван (так я его тогда зашифровал, а настоящего имени уже не припомню), через год пришла Марьяну Белицкому открытка из Канады: выходит, несмотря на ранение, он сумел перейти границу.