«Чувствую себя очень зыбко…» - Бунин Иван Алексеевич
– В необыкновенном обожании Пушкина прошла вся молодость моей матери – ее и ее сверстниц. Они тайком переписывали в свои заветные тетрадки “Руслана и Людмилу”, и она читала мне наизусть целые страницы оттуда, а ее самое звали Людмилой… И вся моя молодость прошла тоже с Пушкиным.
– Некоторые критики считают меня писателем жестоким и мрачным. Мне кажется это несправедливым и неточным. Конечно, много меда, но еще больше горечи нашел я в своих скитаниях по всему миру, в наблюдениях над человеческой жизнью. Когда я рисовал Россию, я уже испытывал смутное предчувствие ожидающей ее судьбы. И разве это моя вина, если действительность свыше всяких мер оправдала мои опасения? Разве та картина народной жизни, которую я рисовал и которая самим русским казалась тогда слишком мрачной, не превратилась в достоверность, которую до сих пор отрицали? – “Горе тебе, Вавилон, город крепкий!” – эти страшные слова звучали в моей душе, когда я писал “Господина из Сан-Франциско”, за несколько месяцев до Великой войны, предчувствуя неслыханные ужасы и провалы, таившиеся в нашей культуре. И разве это моя вина, что и в этом отношении мои предчувствия меня не обманули?
– Но значит ли это, что душа моя полна мрака и отчаяния? Нисколько! “Как лань, жаждущая воды источника, стремится моя душа к Тебе, о Господи!” Что мы знаем, что мы понимаем, что мы можем?.. Одно хорошо: от жизни человечества, от веков поколений остается на земле только высокое, доброе и прекрасное, только это. Все злое, подлое и низкое, глупое в конце концов не оставляет следа: его нет, не видно. А что осталось, что есть? Лучшие страницы лучших книг, предания о чести, о совести, о самопожертвовании, о благородных подвигах, чудесные песни и статуи, великие и святые могилы, греческие храмы, готические соборы, их райски-дивные цветные стекла, органные громы и жалобы, Dies Irae и “Смертию смерть поправ”… Остался, есть и во веки будет Тот, Кто, со креста любви и страдания, простирает своим убийцам неизменно нежные объятия, и Она, Единая, Богиня богинь, Ея же благословенному царствию не будет конца.
Борис Пантелеймонов
Встречи со старыми писателями
(фрагмент)
В 1945 году в Париже, по инициативе А.М. Ремизова, наметили издать через меня “Русский сборник”. Кроме Ремизова, в издании приняли участие Бунин, Тэффи, Бенуа, Маковский, Адамович, Ладинский, Рощин, Зуров, Ставров и из поэтов – Георгий Иванов и другие. Кстати, 1946 год был годом 75-летнего юбилея Бунина и Бенуа.
Выпуск поспевал медленно. Мое знакомство с некоторыми писателями выросло в дружеские отношения, встречи стали частыми и повели к установлению взаимного уважения, несмотря иногда на большую разницу во взглядах.
Предлагаемые записи составлены мною в надежде, что они будут небезынтересны для советского писателя и для советского читателя вообще – сколок уходящего дореволюционного литературного мира.
БУНИННе хотелось мне знакомиться с Буниным. Академик и лауреат Нобелевской премии, всемирная известность, только слухи-то о нем ползли недобрые.
Из расспросов о Бунине получилось у меня мнение: надменный, недобрый, “зубр”. Потому, когда пришлось идти к нему, то шел настороженный.
Бунин был болен. Перенес эту зиму воспаление легких. В назначенный день и час пришел. Жена Бунина, Вера Николаевна (урожд. Муромцева), встретила меня приветливо, но озабоченная в глазах тревога – шли тяжелые для нее дни. Дверь распахнулась, перешагнул порог, передо мною в постели, укутанный одеялами, бледные руки поверх, лицо белое, похудевшее – Бунин.
Минута-две взаимного ощупывания, и беседа потекла сама собой. Шуткой поговорили и о гонораре. Профессионально он все же насторожился. Оказывается, кто только не надувал. Уговорятся, бумажку подпишут, а потом канитель: книга, мол, не продана (поди, докажи!), условие не так понято, то да се, а денег не видать. Насторожился, вперед бросает:
– Все, знаете, приходят просить “поддержать благородное начинанье” или “культурное дело”. Почему это наборщиков не просят об этом, не идут прямо в типографию? Обязательно приходят к нам, авторам.
Перескакивая с одного на другое, начали говорить о том, кого еще пригласить.
– Тэффи надо, – говорю.
– Тэффи, конечно. Только не просите у ней обязательно “смешное”. Ведь сколько написала она замечательных рассказов вовсе не юмористических. Сестрица, это такая, скажу вам, – в ней что-то такое есть, что еще никто как следует не понял. Большой человек, большой талант.
Потом начал жаловаться: вот в Москве его хотят переиздавать, дать избранные сочинения.
– Послушайте, да это что же у вас там делают? Хорошо, меня переиздают. Очень лестно и так далее. Но позвольте, я ведь еще не умер, – почему меня не спросят? Может, я тоже имею право голоса, может, я что бы и выбросил, – нахожу теперь слабым… А какие тексты брать? Для меня, если даже запятая не на месте или лишняя, и то уж боль, обида.
– Ну, на это есть корректоры.
– Корректоры? Но у меня своя, своя пунктуация!
Когда, впоследствии, Бунин любезно занимался моими писаниями, то я убедился, какое значение он придает знакам препинания и как он ставит их иногда по-своему. Особенно строг к многоточию:
– Дамское дело это. У них обязательно в каждой строчке многоточие. Думают глубину чувств так выразить.
Перешел разговор на Россию. Вот, думаю, сейчас “зубр” глянет. Но, оказалось, говорит, наоборот, задушевно:
– Тянет ли в Россию? Конечно, тянет. Только слишком стар я, чтобы еще раз ломать жизнь. Да и зачем возвращаться на кладбище всего своего прошлого? Своей молодости. И потом – там совсем новые люди!
Так просидел у больного часа полтора. А беседа все разрасталась. Вежливо поднимался, но меня усаживали опять. Провожая, Вера Николаевна говорит:
– А вы заходите, вижу – понравились. Обязательно заходите.
Ехал домой, думалось: когда был молод, как звучали эти имена: Горький, Бунин, Тэффи, Андреев, Серафимович, Телешов, Зайцев, Шмелев – все это моей молодостью пахнет. До сих пор стоит перед глазами фотография: Бунин с бородкой (по тогдашней моде), Горький в рубашке, Андреев в поддевке…
А что касается “зубра”, то потом несколько раз убедился – никак это слово Бунину не пристало. Особенно остро почувствовал однажды. Был то первый выход Бунина после болезни. Я у него часто бывал, обменивались ласковыми письмами, многое друг другу стало уже ясно, протянулась нить взаимного хорошего чувства. Уговорил я его, для первого выхода, пойти вместе к “шайтану” – Алексею Михайловичу Ремизову. Вера Николаевна запротестовала, глядит укоризненно, наконец стихла: Иван Алексеевич чего захочет, не уломаешь, крышка. Я хотел было завернуть на попятный, но сам Бунин не дает уже отступить.
Устраивая у Ремизова встречу, имел и заднюю цель: знал, что “великие” все страшно разные и разному богу молятся, надо подталкивать их друг к другу, как бояр в шитых кафтанах и высоких собольих шапках.
На звонок открыл сам Алексей Михайлович, засуетился, шепчет: у него кто-то сидит такой, что может неудобно встречаться?
Бунин, услышав имя, враз закипятился, шапку в руки:
– Нет, уж в другой раз. И встречаться не желаю. Он с немцами работал, а теперь я ему буду руку жать? А, нет!
Но я за рукав, А.М. за другой, разоблачили “Великого Муфтия” (Ремизов всем прозвища надавал, дал и Бунину – “Великий Муфтий”). Зато оказались сразу в почетном месте – на кухне, где кто-то из “наяд” ремизовских соблазнительно накрыл стол.
Когда шли от Бунина, то в первый раз видел его в пальто. Быстрый, мелковатый шаг, своеобразная постановка головы, немного застывшие черты тонкого лица, умные, всегда прямо на всех глядящие глаза, лицо на улице особо приметное, – вид иностранца. Можно прибавить, иностранцем Бунин выглядел бы в любой стране, даже в России.