Абрам Палей - Война золотом
Еще довольно много я передумал об этом, пока мороз не выжал меня на юг, забежавший противу сезона, в южный уголок души. Щеки, казалось, сверлит; нос, тоже, далеко не пылал, а меж оторванной подошвой и застывшим, до бесчувственности мизинцем, набился снег. Я понесся, как мог скоро, пришел к Броку и стал стучать в дверь, на которой было написано мелом: «Звон. не действ. Прошу громко стуч.»
III.
Острые мелкие черты, козлиная бородка чеховского героя, выдающиеся лопатки и длинные руки, при худом сложении и очках, делающих тусклые впалые глаза ненормально блестящими, эта фигура вышла открыть мне дверь. Брок был в длинном сером пиджаке, черных брюках и коричневой жилетке. Жидкие волосы его, приглаженные, но не везде следующие покатости черепа, торчали местами, назад, горизонтально, словно в разных местах он заложил грязные перья. Он говорил медлительно и низко, как дьякон — склоняя голову на бок, потирал вялые руки.
— Я к вам, — сказал я (в квартире были и другие жильцы). — Позвольте, прежде всего, согреться.
— Что, мороз?
— Да, сильный мороз…
На эту тему говоря, прошли мы темным коридором к светлому ромбу полуоткрытой двери, и, войдя, Брок тщательно закрыл ее, потом сунул дров в пылающую железную печь и, небрежительно вертя папиросу, бросился на пыльную оттоманку, где, облокотясь и скрестив вытянутые ноги, поддернул повыше брюки.
Густобровый, сутулый старик был в высокой войлочной шляпе.Я сел, наставив ладони к печке и, смотря на розовые, сквозь свет пламени, пальцы, впивал негу тепла.
— Я вас слушаю, — сказал Брок, снимая очки и протирая глаза концом засморканного платка.
Посмотрев влево, я увидел, что картина Горшкова на месте. Это был болотный пейзаж с дымом, снегом, традиционным огоньком между елей и парой ворон, летящих от зрителя.
С легкой руки Левитана, в картинах такого рода предполагается умышленная «идея». Издавна боялся я этих изображений, цель которых, естественно, не могла быть другой, как вызвать мертвящее ощущение пустоты, покорности, бездействия, — в чем предполагался, однако, порыв.
— Сумерки, — сказал Брок, видя куда я смотрю. — Величайшая вещь!
— О том особая речь, но что вы взяли бы за нее?
— Что это? Купить?
— Ну-те!
Он вскочил и, став перед картиной, оттянул бородку концами пальцев вперед.
— Э!.. — сказал Брок, косясь на меня через плечо. — У вас столько и денег нет. Еще подумал, отдать ли за двести, и то потому только, что деньги нужны. Да и денег у вас нет!
— Найду, — сказал я. — Я потому и пришел, чтобы поторговаться.
Вдали, на парадной, застучали.
— Ну, это ко мне!
Брок кинулся в дверь, выставил в щель, из коридора, бородку и крикнул:
— Одну минуту. Я тотчас вернусь поговорить с вами.
Пока его не было, я осматривался, по привычке коротать время более с вещами, чем с людьми. Опять уловил я себя в том, что насвистываю Фанданго, бессознательно огораживаясь мотивом от Горшкова и Брока. Теперь мотив вполне отвечал моему настроению. Я был здесь, но смотрел на все, что вокруг, издалека.
Это помещение было гостиной, довольно большой, с окнами на улицу. Когда я жил здесь, здесь не было избытка вещей, ввезенных Броком после меня. Мольберты, гипс, ящики и корзины с наваленными на них бельем и одеждой, загромождали проход между стульями, расставленными случайно. На рояле стояла горка тарелок с ножиком и вилкой поверх, среди кожуры от огурца, Оконные пыльные занавеси были разведены углом, весьма неряшливо. Старый ковер с дырами, следами подошв и щепным мусором, дымился у печки, в том месте, где на него выпал каленый уголь. Посередине потолка горела электрическая лампочка; при дневном свете напоминала она клочок желтой бумаги.
На стенах было много картин, частью написанных Броком. Но я не рассматривал их. Согревшись, ровно и тихо дыша, я думал о неуловимой музыкальной мысли, твердое ощущение которой появлялось всегда, как я прислушивался к этому мотиву — Фанданго. Хорошо зная, что душа звука непостижима уму, я, тем не менее, пристально приближал эту мысль и, чем более приближал, тем более далекой становилась она. Толчок новому ощущению дало временное потускнение лампочки, — то-есть в сером ее стекле появилась красная проволока, знакомое всем явление. Помигав, лампочка загорелась опять.
Чтобы понять последовавший затем странный момент, необходимо припомнить обычное для нас чувство зрительного равновесия. Я хочу сказать, что, находясь в любой комнате, мы, привычно, ощущаем центр тяжести заключающего нас пространства, в зависимости от его формы, количества, величины и расположения вещей, а также направления света. Все это доступно линейной схеме. Я называю такое ощущение центром зрительной тяжести.
В то время как я сидел, я испытал может-быть миллионной дробью мгновения, что одновременно во мне и вне меня мелькнуло пространство, в которое я смотрел перед собою. Отчасти это напоминало движение воздуха. Оно сопровождалось немедленным беспокойным чувством перемещения зрительного центра, — так, задумавшись, я, наконец, определил изменение настроения. Центр исчез. Я встал, потирая лоб и всматриваясь кругом, с желанием понять, что случилось. Я почувствовал ничем не выражаемую определенность видимого, при чем центр, чувство зрительного равновесия вышло за пределы, став скрытым.
Слыша, что Брок возвращается, я сел снова, не в силах прогнать чувство этой перемены всего, в то время как все было то же и тем же.
— Вы заждались, — сказал Брок. — Ничего, грейтесь, курите.
Он вошел, таща порядочной величины картину, но изнанкой ко мне, так, что я не видел, какова эта картина, и поставил ее за шкап, говоря:
— Купил. Третий раз приходит этот человек, и я купил, только чтобы отвязаться.
— А что за картина?
— А, чепуха! Мазня, дурной вкус! — сказал Брок. — Посмотрите лучше мои. Вот написал две в последнее время.
Я подошел к указанному на стене месту. Да! Вот, что было в его душе… Одна — пейзаж горохового цвета. Смутные очертания дороги и степи с неприятным пыльным колоритом; и я, покивав, перешел к второму «изделию». Это был тоже пейзаж, составленный из двух горизонтальных полос, серой и сизой, с зелеными по ней кустиками. Обе картины, лишенные таланта, вызывали тупое, холодное напряжение.
Я отошел, ничего не сказав. Брок взглянул на меня, покашлял и закурил.
— Вы быстро пишете, — заметил я, чтоб не затянуть молчания. — Ну, что же Горшков?
— Да, как сказал, — двести.
— Это за Горшкова-то двести!? — сорвалось у меня. — Дорого, Брок!
— Вы это сказали тоном, о котором позвольте вас спросить… Горшков… Да вы как на него смотрите?
— Это картина, — сказал я. — Я намерен ее купить, о том речь.
— Нет, — возразил Брок, уже раздраженный и моими словами, и моим безразличием к картинам своим. — За неуважение к великому национальному художнику цена будет с вас теперь триста!
Как часто бывает с нервными людьми, я, вспылив, не мог удержаться от острого вопроса:
— Что ж вы возьмете за эту капусту, если я скажу, что Горшков просто плохой художник?
Брок выронил из губ папиросу и длительно, зло посмотрел на меня. Это был тонкий, прокалывающий взгляд ненависти.
— Хорошо же вы понимаете… Циник!
— Зачем браниться? — сказал я. — Что плохо, то плохо.
— Ну, все равно, — заявил он, хмурясь и смотря в пол. — Двести, как было, так пусть и будет двести.
— Не будет двести, — сто будет.
— Вот теперь начинаете вы…
— Хорошо! Сто двадцать пять!
Еще сильнее обидевшись, он мрачно подошел к шкапу и вытащил из-за него картину, которую принес.
— Эту я отдам даром, — сказал он, потрясая картиной, — на ваш вкус. Можете получить за двадцать рублей.
И он поднял в уровень с моим лицом. правильно повернув картину, нечто ошеломительное.
IV.
Это была длинная комната, полная света, с стеклянной стеной слева, обвитой плющем и цветами. Справа, над рядом старинных стульев, обитых зеленым плюшем, висело по горизонтальной линии нескольких небольших гравюр. Вдали была полуоткрытая дверь. Ближе к переднему плану, слева, на круглом ореховом столе с блестящей поверхностью, стояла высокая стеклянная ваза с осыпающимися цветами; их лепестки были рассыпаны на столе и полу, выложенном полированным камнем. Сквозь стекла стены, составленной из шестигранных рам, были видны плоские крыши неизвестного восточного города.
— Э!.. — Сказал Брок, косясь на меня через плечо.Слова «нечто ошеломительное» могут, таким образом, показаться причудой изложения, потому что мотив обычен и трактовка его лишена не только резкой, но и какой бы то ни было оригинальности. Да, да! Тем не, менее эта простота картины была полна немедленно действующим внушением стойкой летней жары. Свет был горяч. Тени прозрачны и сонны. Тишина, эта особенная тишина знойного дня, полного молчанием замкнутой, насыщенной жизни, была передана неощутимой экспрессией; солнце горело на моей руке, когда, придерживая руку, смотрел я перед собой, силясь найти мазки, ту расхолаживающую математику красок, какую, приблизив к себе картину, видим мы на месте лиц и вещей.