Что знает дождь - Елена Лабрус
Захар потянулся и закрыл их веками. Словно поставил точку.
Я остановилась. Повисла оглушающая тишина.
Только за окном лил бесконечный непрекращающийся дождь.
— Он заставил меня сделать аборт, — спустя вечность в гробовой тишине всхлипнула Оксанка.
Я смерила её взглядом. Увидела людей в белых халатах.
И потеряла сознание.
Глава 59
— Мама? — я с трудом открыла глаза. Слепил свет, и я никак не могла разглядеть её лицо.
— Нет, малыш. Это не мама, — погладила она меня по руке.
— Тёть Лена! Ты вернулась? — выдохнула я. Села. И расплакалась. — Где ты была?
Она прижала меня к себе и ничего не ответила. Качала как маленькую, приговаривала:
— Я вернулась. Теперь всё будет хорошо. Всё. Будет. Хорошо.
Это потом я узнала, что она была в плену. Её вместе с другими врачами и военными держали в неволе почти год. Мы с ней обе словно вернулись из плена. У неё неправильно срослась сломанная нога. И она теперь хромала. Но она была жива. И она меня не бросила. Она приехала сразу, едва после освобождения её выписали из госпиталя.
Потом я узнала и всё остальное.
Что пролежала в больнице почти неделю. Оксанку тоже положили. В психиатрическое отделение. Её мать наняла хорошего адвоката и, возможно, её оправдают или дадут минимум по статье «в состоянии аффекта». Меня допросили, едва я пришла в себя. Захара тоже допрашивали, но не задержали. Он просидел три дня у моей постели в походной одежде, как был, когда зашёл попрощаться. Просидел как раз до приезда тёть Лены, больше не мог — записался добровольцем, его отряд вылетел, едва мою изрезанную руку прооперировали и Захару сказали, что со мной всё будет в порядке.
— Куда? — спросила я у тёть Лены. — Куда он полетел?
— Горячих точек хватает, — пожала она плечами.
— А он ?.. — смотрела я на неё выжидающе.
— Он, — она вздохнула и отрицательно покачала головой. — Шесть часов врачи боролись за его жизнь. Три дня держали на аппаратах, он даже пришёл в себя, но, — она развела руками, — видимо, не захотел жить. Похороны завтра.
Похороны.
Я пошла. Я не могла не пойти, хотя бы для того, чтобы никогда не сомневаться: он умер.
Его больше нет. Урода больше нет. Всё кончено.
Траурный зал, украшенный венками, букетами цветов. Фотография Урода с чёрной лентой на уголке. Чётные гвоздики у меня в руке. Дорогой полированный гроб из тёмного дерева с открытой крышкой. И тёть Марина в чёрной вдовьей одежде.
Было что-то странное, фантасмагорическое в том, что его хоронила она. В том, сколько пришло народа: мужчины, женщины, даже дети. В том, что они вообще пришли. И тёть Марина, заплаканная, убитая горем, но всё такая же стройная, яркая, красивая, комкая в пальцах платок, принимала соболезнования: с кем-то обмениваясь лишь парой дежурных фраз, с кем-то обсуждала подольше.
Мне казалось, на её месте должна быть я. Я — знать всех этих людей. Я — слушать слова сочувствия. Но моё появление никто не заметил. Меня никто не знал. Ну, разве что всё та же Оксанкина мать, что поднялась мне навстречу, обняла и зарыдала у меня на плече.
В переноске сидел ужасный лысый кот и лениво, с равнодушием Сфинкса посматривал на окружающих. Я попыталась представить его на руках Урода. Как он чешет его за ухом, трётся щекой о тёплую морщинистую кожу. И не смогла.
Как не смогла поверить, что это он в гробу. С заострившимся носом, восковой неестественно жёлтой кожей, густо, грубо загримированный, как цирковой клоун. С накрашенными губами.
Даже его голова лежала неровно — её словно тянуло вправо. Тянуло отвернуться от тёть Марины. И чем сильнее его замороженный труп оттаивал за время прощания, тем сильнее голова поворачивалась.
А может, мне так казалось. В этом чужом, чуждом, закрытом от меня мире у Оболенского были друзья, родственники, племянники. Была женщина, на которой он хотел жениться. Женщина, за которой он ухаживал, которую со всеми познакомил, и которая его любила и искренне горевала. Не я.
В странном зазеркалье, доступа в которое у меня не было, я словно и не существовала. А может, это я жила в зазеркалье? Я видела всё не так, как было на самом деле. Я придумала себе то, чего не было. Сидела в чёрном ящике с закрытой крышкой и как в притче про слепых мудрецов ощупывала в темноте слона, которого никогда в жизни не видела.
Мудрец, что трогал слона за ухо, говорил: «Слон — это нечто большое, широкое и мягкое, как хороший ковёр». Другой, ухвативший слона за хобот, заявлял: «Слон — не что иное как огромная пустотелая труба, порой издающая страшный рёв». Третий, щупавший ногу слона, уверял: «Нет сомнения, слон весьма могуч и крепок. Он похож на колонну дворца».
— Что ты почувствовали там, стоя среди этих людей? — спросила меня психиатр.
Я ходила к ней несколько лет, все начальные курсы военно-медицинской академии.
Ходила по доброй воле, с горячим желанием разобраться, понять, отпустить, излечиться.
— Что я лишняя, — пожала я плечами. — Или невидимка. Что мои чувства ничего не стоят. Никому не нужны. Словно их и не было. Словно ничего не было. Но оно же было. Мне хотелось кричать: я была в его жизни. Он хотел жениться на мне и назвать нашу дочь Женька.
Психиатр понимающе кивнула.
— А что ты почувствовала потом?
— Что всё это была ложь. Всё, что он мне говорил, — я сцепила руки, по привычке водя пальцами по шрамам на руке. — Он говорил, что я хотела услышать, да? Он мной манипулировал? Играл на моём желании быть для него особенной, не такой как все. Быть единственной, что он целовал в губы. Но он ведь меня поцеловал, чтобы лишить воли, правда? И остался в тот день лишь затем, чтобы я не смогла проспринцеваться и забеременела. Да и беременность моя ему была нужна лишь затем, чтобы я уже точно была связана с ним навсегда,