Может быть, он? - Елена Лабрус
— Кажется, они с вашей мамой повздорили, потом он уехал, а она принесла из подвала вино, и они с вашей девушкой поднялись, — снова показал он пальцем в небо.
Чёрт! Раз в ход пошло́ коллекционное вино, всё даже хуже, чем Мир предполагал.
— Да чтоб всех этих строителей… — чертыхался он, поднимаясь по узкой неудобной лестнице на крышу.
И едва высунул голову, когда услышал мамин голос, эхом звучавший в застеклённом куполе солярия, обычно открытом летом в хорошую погоду, как сейчас.
Чернильное небо. Мерцающие звёзды. Сияющая среди облаков луна. Удивительно, какой яркой она бывает — света хватало, чтобы Мир видел всё на тёмной крыше как на ладони.
— Уже и любви нет, да особо, наверно, никогда и не было, — вздохнула его мать. — Всё, что нас связывало — это общая боль, общие дети, потом только сын. А всё равно что-то ему до сих пор доказываешь, доказываешь и доказываешь. Что я не хуже. Что тоже чего-то стою. Я, а не только его компания. А он прёт вперёд, как танк, и не оглядывается. И всё-то у него получается, неважно плюют ему в спину или кричат «Браво!». Он — Сарматов, он — «Экос», он — глыба. А я… только женщина, что родила ему сына.
— Разве этого мало? — голос Крис звучал тепло, сочувственно, понимающе. — Разве, если бы хотел, он не завёл себе ещё детей? От других женщин.
— Дело не во мне, — покачала головой мама. — После всего, через что мы прошли, детей он больше не хотел.
Мир так и остался стоять на лестнице. Со своего места ему было видно два пляжных кресла, на которых устроились мама и Крис. Между креслами — стол с бутылками. Две руки с бокалами. Две головы на удобных подголовниках: светлая и тёмная. Два красивых женских профиля в свете луны.
Мамина голова качнулась:
— Я плохая мать.
— Ирина Владими…
— Не спорь, Кристина, — возразила она. — Я не знаю, как это у меня получается: нежно отчаянно любить своего ребёнка и вести себя так, как веду себя я. Такой ущербной, видимо, родилась. Я понимаю, что говорю не то, делаю не то и веду себя как последняя сука, но всё равно словно пру как паровоз по рельсам, проложенным однажды в никуда, но не свернуть, не развернуться. И ничего уже не исправить.
Она допила. И подлила себе снова в стоящий на столе бокал.
Девушка его мечты лишь качнула тёмной жидкостью в своём бокале, держа его за тонкую ножку.
Мирослав замер, боясь шелохнуться.
— Он думает, что его родили только затем, чтобы спасти Серёжу, — горько усмехнулась мать.
— А это не так?
— Нет! Совсем не так, — горячо возразила она. — Серёжа только-только заболел, когда я забеременела снова. Ему было три. И я очень хотела второго ребёнка. Но тут первому ставят этот ужасный диагноз. И я просто испугалась, что не потяну двух детей: одного больного и одного грудного, беззащитного, крошечного. Я испугалась, что не справлюсь, что меня не хватит на двоих, — она вздохнула. —И я не справилась. Никто не понимает, что такое больной ребёнок в семье, пока сам не столкнётся. Здоровый всегда в его тени. Он может быть самым лучшим, самым замечательным ребёнком на свете, но на него просто не остаётся сил. И чем он лучше, добрее, послушнее, тише, беспроблемнее, — а он старается быть таким, потому что понимает: брат болеет, родителей не нужно беспокоить — тем хуже для него. Вот такая жестокая правда жизни.
Она выдернула из коробки салфетку и промокнула глаза.
Крис качнула головой и, откинув её на спинку, тяжело вздохнула: она тоже плакала.
— Ты каждый раз говоришь себе: завтра обязательно почитаю с ним книжку, завтра сходим куда-нибудь, сделаем что-нибудь вместе. Но завтра у Серёжи открывается рвота, или кровотечение, или поднимается температура, и ты даже не вспоминаешь, что собиралась. Ты разрываешься между двумя детьми: больным и здоровым, а их отец строит империю, приходит домой всё позже и трахает бабу-технолога, что создаёт для него формулы волшебных органических кремов, с которыми однажды он покорит мир. — Она шумно высморкалась в салфетку. — Сейчас я говорю себе: я должна была. Всё это отговорки: больной ребёнок, неверный муж. Я мать! Я была обязана! Но окажись я в том же положении снова, уверена: поступила бы так же. Я чувствую себя такой виноватой перед ним. И это чувство вины словно отравляет всё остальное, забивает своим привкусом, как чёртова корица, куда бы её ни добавили, — рвано вздохнула она. — Но как бы погано себя ни вела, сына я люблю больше всего на свете, — она шмыгнула и повернулась к Крис. — Береги его, девочка.
— Я постараюсь, — вытерла Крис слёзы рукой и тоже шмыгнула. — Чёрт!
Она отставила бокал. Взмахнула руками. Отчаянно. Безнадёжно. И разрыдалась.
— Ну, ну, ты-то чего? — обняла её мама.
И Мир уже хотел уйти: он и так услышал, и увидел больше, чем надо, но мама вдруг сказала…
— Он думает, что его девушку, которая погибла, я не любила, — отпустила Ирина Владимировна Кристину и отшвырнула мятую салфетку, что держала в руке. — И он прав, чёрт побери! Прав. Нет, я не радовалась, что она умерла, я не бездушная тварь, хоть так, наверно, себя и веду. Я горевала вместе с ним. И я понимаю, каково ему было. Но я её не любила, потому что она не любила Миро̀, — она покачала головой. — А он даже не замечал, как нарочито она его хвалит, как давит из себя заботу, искренность, любовь. Но я мать, меня не обманешь. Я всё видела. У неё к нему было только одно чувство: дай, дай, дай. Мы со Славой поедем туда, мы со Славой полетим сюда, — передразнила она противным тоненьким голоском. — Она даже звала его Слава, понимаешь? Словно всё, начиная с имени, хотела в нём переделать под себя. Он купит, он сделает, он будет добиваться, — снова передразнила