Вокруг Света - Журнал «Вокруг Света» №01 за 1978 год
— Странное время для похорон, — сказал я. — Он наверняка долго бы сохранился на этой ледяной высотище. Нет смысла так поспешно зарывать его в землю.
— Им занимается быстрая команда, — сказал Дон.
Мы не видели церковь: ее заслоняла каменная изгородь. Мы стояли перед воротами, заглядывая во двор, огороженный с трех сторон стенами и перекрытый поверху деревянными стропилами, вокруг которых вились виноградные лозы. Во дворе стоял деревянный стол и две скамьи без спинок. Мы молча разглядывали двор, а потом Дон сказал:
— Так, значит, это дядин дом.
— Дядин?
— У него только тетка да дядя, — сказал Дон. — Вон смотри, у двери... — В глубине двора виднелась дверь. В доме мерцал огонь очага, а рядом с дверью стоял прислоненный к стене велосипед.— Да велосипед же, дурень, — сказал Дон.
— Это его велосипед?
— Конечно. Чей же еще?
Велосипед был старомодный, с загнутыми назад и вверх, словно рога у газели, ручками руля. Мы стояли в воротах и рассматривали велосипед.
— Значит, та, другая, тропка подходит к их черному ходу, — сказал я. — Которым пользуется семья.
Мы стояли в воротах и слушали удары колокола.
— Там, во дворе, наверняка нет ветра, — сказал Дон. — И нам ведь некуда спешить. Все равно мы сможем поговорить с ним только после похорон.
— Правильно, — сказал я.
Мы вошли во двор и, приближаясь к столу, увидели солдата. Он стоял в дверях дома, освещенный огнем очага, и смотрел на нас. Потом скрылся в доме.
— Мальбрук, значит, вернулся, — сказал Дон.
— А может, он приехал на похороны.
Мы прислушались к звону колокола. Во дворе вечерние сумерки уже сгустились темным мраком. Жесткие виноградные листья, почти черные на фоне чуть подсвеченного синевато-багрового неба, упруго гудели, обдуваемые ветром. Удары колокола тяжко скатывались с колокольни, сливаясь в однотонный гул, напоминающий гудение жестких, словно жестяных, листьев.
— Может быть, — сказал Дон.
Огонь очага уютно мерцал в глубине дома. Потом в дверях показалась женщина: она внимательно смотрела на нас.
— Добрый день, падрона, — сказал Дон. — У вас не найдется для нас глотка вина? — Она молча стояла в дверях — высокая, неподвижная, освещаемая огнем очага. — Она явно служила в армии, — сказал Дон. — В чине сержанта.
— А может, это она приказала Мальбруку ехать домой?
— Вряд ли. Он слишком медленно поворачивается.
Женщина заговорила:
— Конечно, синьоры. Присядьте.
Мы сняли вещевые мешки и сели за стол. Теперь мы хорошо видели велосипед.
— Солдат от велосипедной кавалерии, — сказал Дон. — Хотел бы я знать, почему он свернул с главной тропинки.
Женщина принесла вино. Она поставила его на стол и повернулась, чтобы уйти.
— Попробуй, — сказал я. — Спроси ее.
— А что, и спрошу, — сказал Дон. — У вас в доме остановился военный, синьора?
Женщина посмотрела на него.
— Это так, ничего, синьор. Просто вернулся из армии наш племянник.
— Вчистую, синьора?
— Вчистую, синьор.
— Примите наши поздравления, синьора. У него наверняка много друзей, то-то они будут рады. — Женщина, худощавая и вовсе не старая, настороженно и выжидающе смотрела на Дона. — У вас в деревне похороны. — Женщина молчала. Она стояла, ожидая, когда Дон кончит говорить. — У покойного тоже, наверное, было много друзей. То-то они горюют сейчас, — сказал Дон.
— Будем надеяться, синьор, — сказала женщина. Она двинулась к дому, и тогда Дон спросил ее насчет ночлега. Она резко ответила, что ничего не выйдет, и нам сразу стало ясно — уговаривать ее бесполезно. И тут мы вдруг заметили, что колокол умолк. Снова слышался шуршащий шорох листьев, колеблемых ветром.
— Нам говорили, что священник... — все же начал Дон.
— Да? Так что — священник?
— Что у священника можно переночевать.
— Вот вы с ним и поговорите, синьор. — Она ушла в дом. Когда я глянул на Дона, он отвернулся и взял со стола бутылку.
— Ну, — сказал я, — почему же ты вдруг замолчал?
— Ей не до нас. Она же сказала, что вернулся из армии ее племянник. Только что, сегодня. Она хочет побыть с ним, ведь у него нету других родственников.
— А может, она боится, что его снова заберут в армию?
— Это что, шутка?
— Мне бы на ее месте было не до шуток. Позови-ка ее и скажи: «Мы, дескать, слышали, что ваш племянник женится на воспитаннице священника». Скажи ей, что мы хотим вручить ему подарок. Насос для промывки желудка. Он ему всерьез может понадобиться.
— Я знаю... — сказал Дон. — Так мы остановимся у священника?
— Салют, — сказал я.
— Салют.
Мы выпили. Слышался неумолчный, сухой, яростный шорох листвы.
— Хоть бы было сейчас лето, — сказал Дон.
— Сегодня ночью будет здорово холодно, даже на сеновале.
— Ну сегодня-то на сеновале спать нам не придется. Мы можем прекрасно выспаться на кровати, а утром, пораньше, отправимся дальше.
Я налил в стаканы вина.
— Интересно, далеко тут до следующей деревни?
— Конечно, далеко. — Мы выпили. — Хотел бы я, чтоб сейчас было лето. А ты?
— Еще бы. — Я вылил остатки вина в стакан. — Выпьем.
Мы чокнулись. И посмотрели друг на друга. Ветер задувал льдистые пылинки под одежду, вгоняя их сквозь кожу в тело, до самых костей, а ведь нас еще защищали каменные стены ограды.
Мы оба были молодыми: Дону двадцать три, мне двадцать два. А ведь возраст — это не только годы: это еще и тоска по дому, по тем местам, где ты родился или рос. Так что вдали от дома — тут неважно, что тебя от него отделяет: время или пространство, — ты всегда старше своих лет, несмотря даже на то, что на чужбине годы идут медленно, очень медленно, и ты до самой смерти остаешься почти таким же юным, каким уехал из дому.
Мы стояли в ветреной тьме, разглядывая похоронную процессию — священника, гроб и горсточку людей, провожающих мертвеца в последний путь. Они шли, и их одежду — особенно рыжевато-черную сутану священника — раздувал и рвал вперед ветер, так что вся процессия, казалось, непристойно спешила, убегала от самой себя вперед, подгоняемая зеленовато-черной стеной ветра к церкви, к кладбищу.
— И мы наконец спрячемся от ветра, — сказал Дон. Опять начал звонить колокол. — Мы ничего не знаем. Да, может, ничего и нет. Но мы-то и так ничего не знаем. Нам бы только от ветра спрятаться.
Церковь была сложена из темного камня, эта была одна из тех мрачных и почти вечных церквей, которые возводились по приказам неистовых стальных графов и епископов Ломбардии. Она от рождения была угрюмой и древней, время не состарило, не смягчило ее угрюмости. Она была — и пребудет во веки веков — неподвластной времени, неизменной и древней. А у двери стоял старомодный велосипед. Входя в церковь, мы глянули на него и в один голос сказали:
— Трудяга. Хлопотун.
— И он, значит, один из гробоносцев, — сказал Дон.
Колокол все звонил. Мы прошли через алтарь и отошли в глубь церкви. Теперь мы спрятались наконец от ветра, и только отдельные вихор ьки, прорывавшиеся иногда в церковь, лизали ледяными языками наши спины. Ветер яростно выл, обрывая медленные и тягучие волны колокольного звона раньше, чем они успевали наполнить воздух, и казалось, что мы слышим только далекие, отрывистые отзвуки звона, только эхо. Потолок вытянутого ,в длину сводчатого нефа скрывали сгущающиеся вверху сумерки, и горстка коленопреклоненных молельщиков терялась, едва заметная и маленькая, в этом уходящем ввысь полумраке. Сначала мы не слышали ничего, кроме ветра, — ни музыки, ни человеческих голосов. Молящиеся безмолвно стояли на коленях, маленькие, едва различимые в мрачном сумраке, который прорезали, не нарушая его, холодные, тихие, слабые огоньки свечей. И мне почудилось на миг, что стоящие на коленях люди мертвы.
— Они ни за что не управятся до темноты, — прошептал Дон.
А потом мы увидели священника. Сначала мы его не замечали, но он стоял там — бесформенный сгусток тьмы над слабыми огоньками; сквозь полумрак бледным пятном проступало его лицо, а дароносица с неяркими бликами языков казалась застывшим водопадом; голос священника — медлительный, неумолчный — заполнял церковь; его раскаты, как мягкие крылья, бились о холодный камень церковных стен, сплетаясь с шуршащим шорохом ветра, обдувающего церковь, а здесь, в спокойном сумраке, недвижимые огоньки свечей выглядели нарисованными.
— И он, значит, поглядывал на нее, — прошептал Дон. — Ему приходилось сидеть напротив нее— скажем, за обеденным столом — и смотреть, как она ест его пищу, чтобы из девчонки-нищенки, из приемыша христа ради превратиться во Владычицу мира, — и все время помнить, что это его пища, его заботы преображают ее, но не для него. Знаешь ведь: сначала она девчонка, заморыш, а потом наступает преображение, и преображенный заморыш превращается во Владычицу, Хозяйку мира. Ты видишь все это собственными глазами. Впрочем, нет, не глазами: в темноте было бы то же самое. И тебе все известно заранее, до преображения, но ты не преображения, не ее преображенную, боишься, а ее прозрения; боишься, что она увидит свое всевластие, которое ты уже давно увидел, — тебе приходится умирать слишком много раз.