С привкусом пепла - Иван Александрович Белов
– Значит, есть обида на Советскую власть?
– А нету обиды, – без раздумий сказал Шестаков. – Ни за родичей, ни за порушенную судьбу. Много думал, времени было навалом. Люди виноваты, перегиб на местах. А власть на то она и власть, чтобы народишко гнуть. У нас, на Руси, завсегда так. Кулаками мы не были, землицу чужую не брали, хлебушек под живодерский процент не ссужали, людишек не кабалили, работников не забижали. Трое гадов у нас в селе заправляли, народ подзюзюкивали. Гришка Лапшин, сволочь и пьяница, сдох сука в тридцать восьмом, замерз под забором по пьяному делу. Терентий Большаков, люто отца ненавидел за старые дела, пропал в лесу на охоте в тридцать девятом. А третий Мишка Воронин, до большой шишки дорос при райкоме партии, сейчас где-то тут ошивается, координирует действия партизанских отрядов, гнида. Вот на этих людишек у меня зуб, факт. А на власть нет, не в обиде.
– Постой, – удивился Зотов. – Если сосланный, как вернулся?
– А просто, – Шестаков загадочно улыбнулся. – Беглый я. На северах не пондравилось мне: холодрынь, а я страсть какой зябкий. Поишачил на лесоповале, на сплавах, рыбу артелью в Белом море ловил. А в тридцать седьмом подался домой. Обретался у тетки, особо не прятался, а война началась, ушел в партизаны.
– Патриот? – хмыкнул Зотов, отметив про себя странное совпадение: побег Шестакова с северов и смерть Лапшина с Большаковым.
– Не то слово.
– Чего ж в армию не пошел?
– Ага, ищи дурака, я же в бегах. Живо бы упекли туды, откуда живым не сбежишь. Спасибочки, лучше я так. Перед войной много кто возвернулся. Кто честно жил, а кто несовсем. Савка Говоров, сын Силантия Пантелеича, был первейший у нас в селе богатей, сбег из Сибири, банду сколотил, хотел с обидчиками квитаться, а сам больше сберкассы курочил. Звал меня, да я отказался. Накрыла их скоро милиция, постреляла, а Савка снова сбежал, бесячья душа. А немцы пришли, Савка снова объявился живехонький. Одет нарядно, сапожки поблескивают, на рукаве повязочка белая. Полицаем в Навле теперь. Опять к себе звал, красивой жизнью манил, без комуняк и жидов. Я подумать обещал, а сам винтовочку с гражданской припасенную выкопал да в лес и утек. Вот потому Колька твой меня и не любит, кулак я и вражина народный, – Шестаков рубанул воздух ладонью и ускорил шаг, всем видом показав, что разговор продолжать не намерен.
Зотов посмотрел в широкую, сутулую спину. Степан, еще больше сгорбившись, ушел в голову колонны и сменил подуставшего Карпина. Странная штука – жизнь, одного балует, дорожку мягкую стелет, другого шпыняет, как нелюбимого пасынка. Отчего так? Сколько историй, как у Степана? Сотни тысяч, несколько миллионов? Сломанных, исковерканных, раздавленных судеб, попавших под копыта той самой гоголевской Руси-тройки, несущейся, неразбирая дороги, сквозь бурю тысячилетий. До семнадцатого года шла тройка ленивой, медлительной поступью, а как перехватили поводья большевики, понеслась во весь безумный, русский опор, полетела кровавая пена с разорванных губ. Вихрь подхватил наш извечно апатичный, забитый народ и понес в бурном потоке взаимного смертоубийства, грязи и слез. Чем закончится этот бешеный бег?
Зотов догнал уныло плетущегося Воробья и спросил:
– Как настроение?
– Ботинок помер, идти не могу, – пожаловался Колька. Тут Зотов понял, почему походка мальчишки напоминала ковыляние больного цыпленка. Правый ботинок, заботливо перевязанный куском черного провода, совсем развалился, подошва отвалилась, в дыре торчали стыдливо подобранные, грязные пальцы. Левый, замотанный полосками отсыревшей кожи, держался чуть лучше.
– Почему без портянки?
– Не успел, – всхлипнул Колька и спрятал глаза.
– Ноги сотрешь, какой ты боец? Нет, Николай, так не пойдет, придется вплотную заняться твоим воспитанием. Несобранный ты, винтовка не чищена, патроны ржавые, обувка на последнем дыхании.
– Сам разберусь, – с вызовом буркнул Колька и втянул голову в плечи. – Лето чичас, могу босиком походить, я привычный. У меня по детству одни валенки были, так с апреля по октябрь без обуви звизгал. Ступни, как кирза, твердые стали.
– Это, конечно, похвально. Но много ли ты по лесу проходишь босым? До первой шишки? Ты мне хромой ни к чему. До лагеря доберемся, идешь прямо к Аверину, он мужик вроде хороший, не откажет, мне вон сапоги знатные дал.
– То вам, – Колька посмотрел на новенькие сапоги Зотова завистливым взглядом. – Меня погонит взашей.
– Это почему?
– Так он, скопидом, только с начальством ласковый, подлиза проклятый, – горячо зашептал Воробей. – Его в отряде Буржуем прозвали. Думаете просто так в обносках хожу? Сунулся я к нему, а он говорит: «Новичкам не положено, катись колбасой, - кинул провода кус, - Будь и за то благодарен». Нет, не пойду я к нему.
– Буржуй?
– А то кто? – Колька аж подпрыгнул, как на пружинках. – Сидит на тушенке со сгущенкой, одежи у него завались, а ничего не допросисся. И ведь не свое все, народное!
– А ты, значит, за справедливость?
– И никак иначе! – гордо подтвердил Колька. – Советскую нашу, народную власть для чего устанавливали? Батька мой зачем помер с братом? Чтоб этот крохобор ботинки зажал?
Зотов улыбнулся про себя. Все интенданты неуловимо похожи, складская пыль чтоли разъедает мозги? Даже то, что положено и в избытке, приходится у них с боем брать. Какая-то нездоровая рачительность, плюс любовь к заполнению многочисленных накладных.
– Ладно, попрошу для тебя.
– Правда? – обрадовался Колька, став похожим на маленького щенка.
– Правда. Но услуга за услугу. Ты бросишь свои замашки и прекратишь ненавидеть Шестакова. До добра это не доведет.
– Тут мое дело, личное, – набычился Колька.
– Ошибаешься, – мягко возразил Зотов. – Ты не бирюком на отшибе живешь, ты - боец партизанского отряда, и пока война не закончилась, дела все у нас общие будут.
– Вражина он