Порою нестерпимо хочется… - Кен Кизи
Индеанка Дженни натягивает сапоги и пускается в путь к «Пеньку». Иногда конкретные поступки оказываются действеннее ведовства. Особенно по вечерам, в баре. Там сегодня будет много пьяных. И кто знает?
Симона открывает сверток, только что доставленный посыльным от Стоукса.
— От кого?
— Карточки нет, — отвечает посыльный. — Хави сказал, чтобы никаких карточек… чтобы вы не могли отослать обратно.
— Ну так, значит, ты просто отнесешь это назад тому, кто тебе это дал… как красиво, но как он мог? — и передай, что я не принимаю подарков от незнакомых мужчин… И все-таки интересно, как это он выбрал такое красивое и точно по размеру?
— Может, ему помогла его сестра?
— Вот и отнеси сестре.
— Не могу, — отвечает парень, пытаясь заглянуть за вырез ее халата. — Я только доставляю.
— Да?
— Ага. — Он подмигивает, перегоняет в угол рта спичку, которую жует, и исчезает, прежде чем она успевает остановить его. Симона спешит назад, в свою спальню, пока из другой половины коттеджа не высунулась мамаша Нильсен или кто-нибудь из ее отпрысков и не начали вынюхивать, что происходит… Она раскладывает платье на кровати и рассматривает его… Какое красивое! Но нет. Она обещала. Она не может огорчить Святую Деву…
Она уже сложила платье в коробку и начинает заворачивать ее в оберточную бумагу, когда вдруг видит в окне индеанку Дженни — плотная, коренастая, в резиновых сапогах, она решительно шествует в дымке дождя. Симона смотрит, комкая в руках шуршащую бумагу. «Я не хочу стать такой, — скорчив рожицу, говорит она себе. — Я не хочу становиться такой. Я раскаялась, я поклялась на Библии, я обещала Божьей Матери никогда больше не грешить… но превращаться в такое я не хочу».
Внезапно Симона вспоминает свое отражение в зеркале и жалость в глазах женщин, когда они встречают ее на улице. Она закрывает глаза… «Я была добродетельна. Но добродетель превратила меня в то же, во что порок эту земляную шлюху, — в уродину в затасканных платьях. Так что теперь все женщины в городе смотрят на меня как на городскую блядь. А все из-за моего вида. Потому что мне не хватает денег на то, чтобы выглядеть прилично. О Дева Мария! — Она прижимает оберточную бумагу к губам. — О дай мне сил побороть свою слабость…»
Прижав бумагу к лицу, Симона заливается слезами, ощущая постыдность своего грешного вида гораздо сильнее, чем когда-то постыдность самого порока. «Пресвятая Дева, отчего я так порочна? — вопрошает она деревянную фигурку, стоящую в шкафу. — Отчего я стала такой слабой?»
Но в ее голове уже как на дрожжах зреет другая мысль: «А с тобой, Пресвятая Дева, что случилось, если ты позволяешь такому происходить?»
Лампы дневного света мигали и гудели. Все пахло дезинфекцией. Как только Хэнк приближается к столу сестры-амазонки, она тут же указывает ему: «Сюда, мистер Стампер», хотя он еще и рта не успел раскрыть. Они минуют новую часть больницы и вступают в коридор с таким низким потолком, что Хэнк начинает инстинктивно пригибаться, чтобы не задеть головой лампы. Помещения выглядят такими древними, словно были выстроены много веков назад, еще индейцами, и побелены в честь прихода бледнолицых. В этой части больницы он никогда раньше не был — окаменевшие от непрестанного мытья деревянные стены, линолеум протерт до дыр от постоянного шарканья тапок… а в открытых дверях — бесконечные старики, сидящие откинувшись на металлические спинки кроватей, как тряпичные куклы, — одутловатые, морщинистые лица, окаменевшие в голубом мерцании телевизоров.
Заметив его интерес, сестра останавливается перед палатой побольше и улыбается.
— Теперь у нас в каждой палате есть телевизор. Конечно, старые, но все же работают. Дар Дочерей Американской Революции[7]. — Она поправляет лямку на своем переднике. — Теперь старикам есть на что посмотреть, пока они ждут.
Картинка на экране телевизора, стоявшего в той палате, у которой они задержались, начала мигать, но никто не попросил ее наладить.
— Пока они ждут чего? — не удержался Хэнк. Сестра бросила на него пронзительный взгляд и двинулась по коридору к палате Генри.
— Мы были вынуждены поместить его на свободное место, — пояснила она довольно резким тоном. — Хотя он и не относится к склеротикам. Новое крыло всегда переполнено… новорожденные с мамами и прочие. Но он ведь тоже уже не мальчик, не правда ли?
Пахло старостью и всеми ее побочными явлениями, дешевым мылом и мазью грушанки, спиртом и детским питанием, и поверх всего реял острый запах мочи. Хэнк сморщил нос от омерзения. Но, с другой стороны, подумал он, почему бы старикам не жить в своем старом мире, а новорожденным, мамам и прочим — в новом?
— Да… полагаю, он уже не мальчик.
Сестра остановилась у самой последней двери.
— Мы предоставили ему одноместную палату. Сейчас у него мистер Стоукс. — Она понизила голос до пронзительного шепота: — Я знаю, что вы просили пока никого к нему не пускать, но я подумала… ну Боже ж мой, они такие старые друзья, что в этом может быть плохого? — Она улыбнулась, распахнула дверь и объявила: — Еще посетитель, мистер Стампер.
С подушки поднимается осунувшееся лицо, обрамленное седой гривой, и разражается гоготом.
— Ну и ну, а я уж начал думать, что все мои решили, что я сдох. Садись, сынок. Садись. Постой. Тут у меня старина Боки. Подбадривает меня, как добрая душа.
— Здравствуй, Хэнк. Прими мои соболезнования. — Старческая рука дотрагивается до Хэнка с шуршащим, пергаментным звуком и тут же резко отдергивается, чтобы прикрыть привычный кашель. Хэнк смотрит на отца.
— Как ты, папа?
— Так себе, Хэнк, так себе. — Он тоскливо прикрывает унылые глаза. — Док говорит, что мне не скоро удастся вернуться на работу, может, даже очень не скоро… — И вдруг глаза снова вспыхивают упрямым зеленым огнем. — Но он считает, что через неделю я уже смогу играть на скрипке. Да, ии-ии-хи-хо-иихи-хо! Берегись, Бони, они так накачали меня наркотиками, что я стал опасен.
— Ты бы лучше успокоился, Генри, — произносит Бони сквозь пальцы, которыми все еще прикрывает узкую щель своего