Журнал Поляна - Поляна, 2014 № 01 (7), февраль
Отец Сени был умопомрачительно плодовитым и успешнейшим сценаристом и драматургом. Советским до мозга костей. Сценарии и пьесы Самуила Мардуховича (в миру — Сергея Михайловича) Вайзенштока, которых было несколько сотен, охватывали весь спектр тематики соцреализма: от темы перевоспитания беспризорников во времена гражданской войны до темы перестройки работы райкомов в конце 80-х. Он охватил в своем творчестве шахтеров, моряков, подводников, сталеваров, доярок, чекистов, космополитов, черносотенцев, мечтателей-октябрят, альпинистов, медсестер, незамужних женщин времен застоя, проституток времен перестройки… Все тексты Вайзенштока были воплощены на сцене и на экране. Финансовое благополучие семьи Вайзенштоков превратилось в легенду. У Самуила Мардуховича был один единственный текст, который, что называется, не пошел. Текст о Сталине, законченный, как он точно помнил, в 22.00 4 марта 1953 года. «Не мог еще годик подождать, — ворчал Самуил Мардухович, — тоже мне, горец…» В августе 1991 года, глядя в бинокль, подаренный ему лично товарищем Буденным, на танки из окна своей семикомнатной квартиры в «Доме на набережной», семидесятисемилетний Вайзеншток, удовлетворенно вздохнув, изрек: «Кажется, уложился…» Он начал свой творческий путь семнадцатилетним абитуриентом стоматологического отделения медицинского факультета, а закончил его (путь, а не факультет) ровно через шестьдесят лет. Первый сценарий будущего классика назывался «Враг народа». Последний сценарий был закончен за день до августовских событий 91-го и назывался «Правозащитник». Если представить себе такую картину, что все советские кино— и литархивы сгорели, а осталось только одно наследие Вайзенштока, то по этому наследию можно было бы легко восстановить всю историю СССР. Какой-то юный кинокритик (я забегаю вперед) в конце 94-го опубликовал статью, посвященную 80-летию Самуила Мардуховича. Статья была, в общем-то, хамская и называлась «Ровесник совка». Уже очень больной Вайзеншток спокойно прочитал статью и сказал медсестре: «Несчастное поколение. Мы — жили. Мы пили, извините за пафос, свежую кровь настоящего. А они кушают несвежий труп прошлого. Несчастное поколение… Начинать с поедания падали — это не „путевка в жизнь“…» В том же 94-м он умер. Совершенно мирно заснул и не проснулся, предварительно рассказав медсестре какой-то еврейский анекдот.
Сеня был поздним ребенком Самуила Мардуховича. У Вайзенштока-старшего было три жены. Все они уходили из жизни молодыми, оставляя вдовца совершенно свободным. Первые две были бездетные красавицы. Первая попала в аварию, вторая спилась, а третья уехала в Израиль. Одна, без Самуила Мардуховича. И без Сени. Это и была мать Сени.
Фаина Борисовна Вайзеншток (в девичестве — Перельмутер) вышла замуж за Самуила Мардуховича в 1974-м и через год родила Сеню. Родив Сеню, Фаина Борисовна тут же, не выходя из роддома, стала… диссиденткой. То ли роды так странно повлияли на ее голову, то ли это было простое совпадение. Неизвестно. Но факт остается фактом. В доме Вайзенштоков царил форменный кошмар. Совершенно некошерный. Маленький перепуганный ребенок с «Дядей Степой» в руках. Самуил Мардухович, пишущий сценарий про майора КГБ, виртуозно распутывающего заговоры ЦРУ и Моссада против СССР. И Фаина Борисовна, перепечатывающая одним пальцем «Архипелаг Гулаг» на машинке. Перестрелки воплей:
— Прихвостень коммуняк!
— Юда в юбке! (он произносил именно так — «юда»).
— Цековский минетчик!.. Необрезанный блюдолиз!
Это была правда. Насчет — «необрезанный». Отец Вайзеншток — пламенный большевик — сына не обрезал из принципиальных соображений.
— Уолстритская шлюха!
— Торговец совестью!
— Сионистская подстилка!
— Шлимазл!
— От профурсетки слышу!
— Потс!
— Сука!
Весь этот бред тянулся восемь лет. В 1983-м Фаина Борисовна развелась с Самуилом Мардуховичем и уехала в Израиль. Суд отсудил ребенка отцу. «Я вернусь за сыном» — сказала мать.
В Израиле Фаина Борисовна заболела раком и умерла совсем молодой в 89-м.
«Здесь, на Родине, она бы выжила!» — рыдал Вайзеншток-старший. А Вайзеншток-младший превратился в того странного Сеню, которого знала я. Комок нервов и вечное бегство от себя. Мать все-таки вырвалась на свидание с сыном в 88-м, в перерыве между двумя химиями, предпоследней и последней. Лысая, в чем-то вроде тюбетейки, худая, как смерть, с пепельно-желтушной кожей, в «наморднике». Намордник судорожно надувался от дыхания. Она была похожа на инопланетянку. От былой красоты (ее в годы молодости и здоровья все хором сравнивали с Элиной Быстрицкой) остались только два огромных черных солнца глаз. В них была то ли боль, то ли изумление, то ли упрек. Там было все. А главное — там была смерть. Черная дыра жизни.
Разговор матери с сыном получился какой-то несуразный. Вернее, он не получился. Сеня замкнулся, Фаина не знала, что сказать. Я не знаю, как это все происходило. Думаю, там произошло что-то ужасное. В конце концов она заплакала и ушла. Улетела в Израиль умирать.
Наверное, всю эту историю своей жизни Сеня рассказал только мне. Но о том, что было во время свидания с матерью, он не рассказал даже мне.
В Валентиновку к Сене — я возвращаюсь к маю 93-го — я приехала изо всей нашей компании первой. Привезла какие-то продукты. Ситуация в то время с продуктами была смешная. Я чистила полугнилую и мягковатую картошку, а Сеня резал салат из всего, что было: от редиски до сайры. Он называл это «Салат Cosmopolitan». Болтали о чем-то неважном и приятном. Не помню, о чем, наверное, мыли кости приятелям.
Есть такой терапийный жанр совместного мытья костей кому-нибудь. Причем прелесть в том, чтобы представить этого «кого-нибудь» в смысле «мы лучше», но так, чтобы совместно сделать вид, что мы никого не опускаем. Наоборот: мы восхищаемся. Вся фишка в балансировании между: «мы лучше» и «он славный, и мы его очень любим». Неизъяснимое удовольствие. Заговор избранных. Великосветское опускалово. Куртуазный очернёж. Впрочем, все это делалось без злости.
Потом стал прибывать народ. Как сказал классик, дав лучшее в истории нашей словесности начало для крупной прозаической формы, «гости съезжались на дачу». Но у классика продолжения не было, а у меня — наоборот.
Съехалось около десяти человек. Пять мальчиков, пять девочек. С особенным нетерпением ждали Вахтанга Гаидзе. Замечательная фамилия. Кличка у Вахтанга была, конечно, «автомент». Вахтанг должен был привезти пять литров чачи и пять же литров «Изабеллы». На Кавказе тогда уже вовсю воевали, но Вахтанговы родственники регулярно высылали из горнила битв вполне мирные продукты. К чаче и вину, кстати, прилагался сулугуни и не совсем грузинская бастурма. Которую Сеня упорно называл «мастурбой».
Литр чачи на мальчика и литр «Изабеллы» на девочку — это, конечно, многовато. Но впереди еще предстояли майские лазорево-щемящие воскресенье и выходной понедельник. В общем, никаких конкретных планов никто не строил. Просто отцветала черемуха и зацветала сирень. Вот и все. А тут еще чача и молодость.
Гаидзе, разумеется, приехал последним, вместе со своей тогдашней девочкой Нелли. Он, как настоящий кавказский мужчина, всегда был с какой-нибудь девочкой, которую нежно обнимал и гладил по попе почти постоянно. Делал он это так сосредоточенно и нежно, что ни у кого не возникало никаких дурных мыслей. И всем казалось, что гладить эту девочку надо именно по попе. И это ее предназначение по жизни: девочка с попой для перманентной глажки.
У него были большие глаза, нет — очи, а не глаза. С поволокой, как у коровы, которая смотрит на своего теленка. Не выражали эти очи абсолютно ничего. Это была чистая красота с поволокой.
Вахтанг разливал чачу и вино, напевая свое любимое «чемо патара гого-на[3]». И все пили и смеялись. А потом Сеня сказал:
— Сейчас придет один мой приятель. Ничего?
— Нормально, — ответил Женя Козлодавов. — Кто такой?
— Мгимошник.
— Как зовут?
— Роберт.
— Кучеряво…
И ровно в этот момент открылась калитка, и вошел этот самый Роберт. И я посмотрела на него, и сразу же, в первое же мгновение, поняла, что влюбилась.
14. Его звали Роберт
Наверное, это было какое-то наваждение. Я смотрела на Роберта во все глаза и не могла оторваться, как змея от заклинателя.
Роберт был высокий, довольно худой и невероятно спокойный. Брюнет, небольшие, но выразительные темно-кофейные глаза. Лицо почти обычное, с правильными чертами. Но выражение — опять же — какого-то непреодолимого покоя и достоинства. Никакого снобизма. С любым он говорил как с равным. И даже немного скашивал голову набок, словно бы в знак внимания и уважения к собеседнику. Причем: чем ничтожней был собеседник, тем больше Роберт скашивал голову. Говорил он немного, тихо и довольно медленно. Голос — глуховат, но от этого особенно отчетлив. Одет он был, казалось, просто: тертый джинсовый костюм и рыжие замшевые мокасины. Но во всем этом было что-то глубоко «тамошнее», европейское, что ли. Особенно в мокасинах.