Пляска на помойке - Олег Николаевич Михайлов
А что же на самом деле?
Он неуловим. Всюду и всегда улыбчив, деловит, внимателен. Он все может. Какой-то джинн из бутылки.
Но нет у этого джинна ничего. Ни кооперативной квартиры, ни даже московской прописки. Пиджачок лоснится на локтях, пальтецо на рыбьем меху ветром подбито. Разведен, платит какой-то старухе за комнатенку, где иногда живет — ставит ей каждую неделю чекушку.
Только зубы, золотые зубы, электрически ярко освещающие в улыбке его алый зев, напоминают: не так-то он прост.
Прежде ходил в адъютантах при знаменитом аварском танцоре, а потом незаметно, но плотно приклеился к Алексею Николаевичу. Еще при Зойке. И Зойка сразу же — инстинктом, женским собачьим чутьем — не приняла его. Отчего бы? Не все ли ей равно, кто стал распоряжаться деньгами, временем и даже квартирой человека, который для нее был лишь попутчиком в общем купе, откуда она довольно скоро перебежала к другому — в поезд дальнего следования? Но нет, она с яростью, словно кровная родня, бранила — правда, за глаза — Георгия, его принудительные подношения, которые Алексей Николаевич обязан был оплачивать по самому фантастическому прейскуранту.
— Ты что? Ослеп? Не видишь? Да он тебе поношенный итальянский свитер продал! Втридорога! И зачем тебе пятый свитер?
Алексей Николаевич видел. Но смолчал даже тогда, когда Георгий через Ольгу Константиновну передал ему очередную партию товаров, в том числе полдюжины синтетических иранских носков, заклеенных домашним способом в упаковку с немецкой надписью: «Дамские колготки».
Он давно знал о себе кое-что. Например, понимал, что его так называемая доброта и отзывчивость — лишь оборотная сторона душевной трусости и всепоглощающего эгоизма: так проще, удобнее, хотя бы и во внешний убыток себе.
— Иди к своей Ольге Константиновне и скажи, чтобы она больше у Георгия ничего не брала! — требовала Зойка.
Но старуха через дверь гулко пробасила:
— Я его боюсь…
С уходом Зойки Георгий мало-помалу сделался истинным хозяином квартиры: приезжал из Загорска, поселялся на двое-трое суток в гостиной, а там и врезал свой замок в темную комнату, в которой валялось ненужное барахло, вместе с четой деревянных польских крестьян, подаренных ПАКСом.
— Уж не Синяя ли он Борода? — рассуждала мама, изредка навещавшая Алексея Николаевича.— Может, он прячет в клавдовке убитых жен?..
О женах исповедальный разговор с Георгием случился, когда, еще не ведая о том, Алексей Николаевич уже был закатан в картотеку кожного диспансера.
Как трудно было бы объяснить их отношения! Он испытывал благодарность к Георгию на какую ни на есть, но заботу о своей бестолковой жизни, хотя тот своей хитростью вызывал совсем иные чувства. Конечно, кто не желал бы быть мудрецом! Но Георгий принимал за мудрость хитрость, а хитрость всего лишь ум по отношению к глупым. Алексею Николаевичу хотелось бы закрыть глаза на его уловки, на его мелкие проделки, на уверенность в безнаказанности, которая еще более укреплялась из-за его жалкой неспособности сказать в лицо правду. Однако все это и воспринималось как торжество над лопоухим, рассеянным и беззащитным чудаком. А чудак ночами подсчитывал обманы, чертыхался, исходил потом и знал, что все равно не решится уличить Георгия в обмане.
— Старичок! Учти. Я никогда не лгу, — в тысячный раз объяснял он Алексею Николаевичу и тут же, сверкая золотом коронок, кричал в трубку: — Где же вы гуляете? Я вам полдня звоню из автомата! Все монеты истратил! Вы меня подводите!..
Хотя только что, на глазах Алексея Николаевича, в гостиной, набрал номер.
Эта неосторожность происходила, очевидно, не от небрежности, а скорее от стойкого презрения к другим как к второсортным существам. Как-то Георгий пригласил Алексея Николаевича на торжества в ЦДРИ — день рождения танцора-аварца. В разгар веселья юбиляр, никогда не снимавший высокой папахи, бросил Георгию:
— А ну-ка покажи, как пьют по-аварски!
И Георгий вскочил, опрокинул залпом стопку, а остатком окропил свою начинающую лысеть со лба голову
— Как он может так унижаться? Ведь ему уже под пятьдесят, — говорил Алексей Николаевич Наварину, на что тот спокойно возразил:
— Чепуха! Как он должен презирать этих глупых людей и их дикие обычаи…
Думая о Георгии, Алексей Николаевич порой признавался себе, что ему даже нравится, что у него завелась своя пиявка и что она его сосала.
Впрочем, обманывая и обсчитывая его, Георгий уже относился к собственности своего подопечного, как к своей, ревниво ее оберегал, не разрешал девицам трогать японскую аппаратуру, запретил самому Алексею Николаевичу брать в командировку бритву «Браун» (украдут) и незаметно сделался необходимым.
Устроить матушку Алексея Николаевича для удаления полипов в прямой кишке к светилу — Кериму Бабаевичу в институт Вишневского? Пожалуйста! Обеспечить самому Алексею Николаевичу банкет после защиты кандидатской диссертации в кафе зала Чайковского? Нет ничего легче. Вырвать его брату шесть больных зубов под общим наркозом (что делается в редких случаях, например душевнобольным)? Два пальца обмочить! А вот чернокожий ансамбль Бони Эм в Москву прикатил. Так не желает ли Алексей Николаевич пару билетов в пятый ряд партера зала «Россия»?..
Да и надо сказать, что вместе с корыстью и наживой и вообще неодолимой тягой к махинациям (хотя бы и бессмысленным, в ущерб себе) жила в нем тоска по теплу и уюту.
Вот и сейчас, войдя с московской весенней улицы и разматывая дешевый шарф, он еще в коридоре таинственно сказал:
— Старичок! Сейчас погреемся. Я принес бутылку джина…
«Не Джинн из бутылки, а бутылка из Джинна», — усмехнулся Алексей Николаевич.
Минут через пять, в течение которых Георгий успел повозиться в кладовке (не там ли он держал склад спиртного?), помыться до пояса, вылив на себя, по обыкновению, едва ли не треть флакона шипра, приготовить яичницу с салом, нарезать хлеб и сервировать столик на кухне, они уже выпили по первой. Слегка захмелев, Георгий принялся рассказывать о том, что Алексей Николаевич слышал много раз:
— Старичок! Я не еврей. Я — караим. А это, как говорят у нас в Одессе, две большие разницы…
Дальше шла история о деде-кантонисте, ударом кулака убившем оскорбившего его офицера и за это пожизненно сосланном в Сибирь.
— Я в него пошел, старичок,— говорил Георгий, давясь желтком. — Посмтри, какие у меня бицепсы…
Он закатал рукав несвежей рубахи, открывая, поросшую черным, в колечках, мехом бугристую от мышц руку.
После третьей рюмки Георгий сказал:
— Знаешь, как я разошелся с женой? Возвращаюсь из командировки, а навстречу мне